Генерал террора
Шрифт:
— Это уже подлые мясники!.. — нарочно ли, нет ли сорвалось с задрожавших губ Патина, и даже рука дёрнулась с совершенно очевидной целью.
— Вы слишком громко... и вовсе уж напрасно.
— Вот именно: напрасно! Прошу прощения.
— За что?! — в упор вперились на него два остекленелых, холодных глаза.
Патин не успел ничего ответить — за дверью послышался какой-то подозрительный шорох. Попутчик презрительно прислушивался. Он явно ушёл в себя и едва ли понимал сейчас Патина. Он тоже возвращался в Россию.
II
После смертного приговора, дерзкого, даже безумного бегства из севастопольской комендантской тюрьмы... и десяти лет беспечально-нудной эмиграции, где он числился то немецким шпионом,
За окном проблескивали серенькие финские скалы. Даже и зимой со многих ветрами сдувало снега, а сейчас уже грянул апрель, с водой, солнцем и первыми грачами. Право, что-то ошалело-чёрное и милое кружилось сбоку поезда, на станциях жирными гроздьями увешивало несокрушимые здешние берёзы, голыми плечами своими подпиравшие тяжёлые свесы скал. Вроде как уже Россией пахнуло?.. Повешенных стало меньше, а потом они и вовсе отшатнулись вглубь Финляндии. И уже никакой местной полиции, никаких мясников с прикольными ножами... Даже крестьян не виделось. Голая, попрятавшаяся, примолкшая земля.
Значит, сюда уже не суются? Россия!
Он никогда не впадал в сентиментальность, но приметил, что его попутчик тоже смотрит в окно оплывшими, незрячими глазами.
— Что, друг дорожный, не перебрали мы вчера?
Его милый, наивный спутник покорно тряхнул закружившейся головой и как-то по-свойски крякнул:
— О-го-о... было дело!
— Странно, у меня никогда не бывает перебора...
— У меня — бывает. Русский!
Знал он этот грешок за всеми своими русскими друзьями. Особенно той достославной десятилетней поры... Когда метаешь бомбы в министров и великих князей, невольно рюмкой упокоишь нервы; на том и сгорали, как самодельные запалы, расхристанные други-студяши. Он — не сгорал; нервы — те же вожжи, держи покрепче в руках. «В чистых руках», — мысленно добавил он, от нечего делать шлифуя карманной пилкой и без того безупречные ногти.
Однако ему стало жалко своего приунывшего спутника. Даже некое подобие улыбки скользнуло.
— Не обращайте на меня внимания. Правьте свою голову... как гусарскую саблю! Час и всего-то до России...
Спутник не заставил себя упрашивать, тем более что у него ничего и не убиралось со вчерашнего: видно, не хотелось чужих, прислужничьих глаз...
Хоть люкс и международный, но ведь не прежний; «ни ехали в нынешнюю Россию, пора было привыкать.
Уже Выборг с его живописно ниспадающими к морю домами, с его старой и даже сейчас грозной крепостью, с наивно вколотыми в весеннее небо остриями кирх, с незримой границей, где опадало всё финское и начинало проступать своё, русское, — даже и этот перевалочный город давно остался позади. На подступах маячил Сестрорецк; река Сестра окончательно перенесла их на свой, петроградский берег. Дальше маленькие курортные станции, сейчас совершенно пустые и голые — от весеннего межсезонья и полнейшего безлюдья. Они подъезжали к Петер... бургу... граду... чёрт их, нынешних, разберёт. Немца и свинцовым градом не остановишь — куда уж там словесным! Словеса он никогда не любил, хотя и пописывал, как сам ехидничал, глупые стишки. Нет, словеса губили самое живое революционное дело. Это — Нахамкиным и Бронштейнам, хота... «Хотя ехали-то все они на немецкие деньги, в немецких запломбированных вагонах», — подумал он как бы вслед за своим попутчиком, но в отличие от него не тратя дальнейшей мысли на то, что любой чухонке-молочнице было ясно. Слава богу, он едет, как и положено сейчас русскому человеку, через Англию, Швецию и эту вот... придворцовую пуговицу с бывшего царского вицмундира! Он, конечно же, не знал, что мысли его опять перекрещиваются с мыслями загрустившего спутника. Видения за окном, что ли, морщинили их? Ничего он раньше против добрейших финнов не имел, наоборот, на их же явочных квартирах и бомбы для великих князей да министров изготовлялись. Вроде как вместе начинали? Чего же они нынче на всё русское взбесились?
Ведь, право, нравились неподкупные
Но неужели?!
Он ещё внимательнее прислушался. За дверью похмельно и чесночно посапывали, поскрёбывали, пробуя её на ноготок. Чего ж, пора! Часа не пройдёт — и Петро... бург... град... а там ищи-свищи ветра в городском закаменелом поле. Он посочувствовал этому запоздалому стукачу: привязался ещё на Гельсингфорском вокзале, всячески набиваясь в прислужники и целя именно в него, ехавшего под именем англичанина Роберта Сент-Саймона, — как и спутник, прикрывшегося Шерлоком Холмсом. Надо бы только уточнить: кажется, этот Сент-Саймон был лордом? Да велика ль беда — он тоже «потомственный дворянин Петербургской губернии», как не без гордости заявлял презренному суду ещё на первом университетском курсе, а стукачам до лордов и потомственных дворян далеко, пусть скребутся за дверью. Вот каналья! Куда ему тягаться со старым конспиратором? Он несколько раз перетасовывал шляпы, котелки, кепи в привокзальной толпе, да и в поезд, когда понял, в чём дело, сел с третьеклассного, многолюдного вагона, постепенно перебираясь во второй, а потом уж в первый. Но всё равно ещё перед Выборгом, выйдя для страховки в коридор к туалету, наткнулся на этого замызганного субъекта. На всей его затёртой полицейской харе было написано, что вход в такие вагоны ему запрещён, а он вот, тем не менее, крутится, и цель у него совершенно ясная, собачья. Он ведь ещё и не просыпался с царских времён — когда ему думать о революциях и всяких там переменах! Его дело чисто иудино: за тридцать сребреников... ну, положим, теперь побольше... сдать означенного на фотографии «риволюць-онера» и всласть покутить с такими же, как сам, сыскными заграничными харями. Значит, жив курилка! В предыдущем вагоне, когда ночью выходил в коридор, его даже позабавило немного: стукач дрожащими руками листал пачку затёртых фотографий и от смущения и спешки выронил одну — пришлось вежливенько поднять и, взглянув на себя, давней десятилетней молодости, подать со словами: «Смотри не перепутай, харя!»
Над этим и посмеяться было не грешно. Сколько их, сыскных заграничных шавок, до сих пор шляется по белу свету! Ведь и царя-то уже нет, и деньги небось никто не платит, а они всё снуют и снуют по вокзалам... по Парижем, Лондонам, Стокгольмам... и никак своей вонючей сворой не скатятся в новую Россию. Может, за вечной хмелью и не слыхивали про неё! Ночью он только посмеялся над незадачливым стукачом, а сейчас сам себе сказал посерьёзнее: «Но у них ведь всегда был приказ: стрелять... при попытке к бегству!..»
Но куда бежать? Одна-единственная дверь, за которой и торчит этот поскрёбыш...
Хорошо, что его спутник побрякивает утренней рюмкой, всякой мелочью на столе. Он приложил палец к губам и поощрительно улыбнулся: продолжай, мил-друг, продолжай. А сам взял с донышка котелка лондонские податливые перчатки и жестом хирурга мигом натянул их на руки. Собственно, он и не раздевался, и сейчас недоставало лишь этой малости — перчаток. С Богом!
Толстый пружинящий ковёр не издал ни единого звука под ногами. Жаль только, что дверь просто откатывается, лучше, если б нараспашку в коридор... Хотя и тут чего же лучшего желать, если голова на плечах?
Мягко отшлифованная задвижка отошла беззвучно. А уж про подшипниковые салазки и говорить нечего: доброго финна стыдом заест, если в его хозяйстве что-то пикнет-скрипнет. Всё в порядке.
Он выждал секунду-другую — и левой рукой резко отмахнул дверь.
— Ага, упойная харя!
Ночной стукач так и повалился ему на правую руку, подставляя затрапезный загривок. И понять-то ничего не успел, как эта вот лощёная, затянутая в перчатку рука вознесла его к холодной дубовой притолоке, какое-то мгновение подержала мордой у качающегося коридорного окна — и вдруг резко и безостановочно сунула в это разлетевшееся вдребезги окно, в обливное утреннее солнце и ветер, в откос, в какой-то каменисто бурлящий поток, прямо в пенистую сорную изволочь, так что даже последнего крика не послышалось, разве что шум железного моста диссонансом ворвался в расхристанное окно.