Генерал террора
Шрифт:
Вот когда явились эти роскошные апартаменты с коврами, мягкими креслами, письменным столом, а главное, с такой вот восхитительной двуспальной кроватью. Он, сидя в кресле, и не размыкая глаз видел её. Одно смущало: если кровать двуспальная, так должен быть кто-то и второй? Надел ему венок, а сам — сквозь стену, истинно ангел?..
Он не успел додумать эту мысль, как всё разрешилось быстро и просто. Дверь отворилась — не стена, а именно дверь, — и вошла Любовь Ефимовна в малиновом, увитом розами халатике. Её почему-то сопровождал очень бравый красноармеец с такой же бравой, сверкающей
— Люба?..
— Да, — сбросила она лёгкие белые туфельки и села ему на колени. — Ты соскучился?
— Я соскучился. Но, однако ж, как мы здесь оказались? Что, Феликс, друг варшавский, руки нам, как поп, соединил?
— Потом, потом, милый... А сейчас давай кутить! Ты хорошо обследовал свой буфет?
— Да нет, я вот без тебя лавровым венком занимался... куда он только запропал?..
Венка в самом деле не было, словно он на каких-то воздусях сорвался с плеча. Но это не разочаровало сейчас, с приходом такой очаровательной гостьи. Тем более что и она охотно подтвердила:
— Лавровый венок — будет. Ты давно заслужил его, милый.
— Заслужил.
— Вот видишь, сам признаешь. А потому давай-ка жить... пока живётся! За все проклятые годы сразу! Хоть у кумы, хоть у тюрьмы... Ну? Не узнаю тебя, Боренька... Шампанского!
Спустив её с коленей, Савинков радостно побежал к буфету — в самом деле, здесь и буфет оказался, полный вина и закусок. Его особенно умилили бокалы — узкий холодный, как лёд, хрусталь, который и царскую душу в далёкой Сибири мог бы повеселить... Но, впрочем, чего это цари на уме — царь-государь сидит где-то в сибирской тюрьме, в настоящей тюрьме, и уж ему-то едва ли подают такие бокалы. Савинков хлопнул пробкой.
— Люба!
— Да, Боря?
— Мы будем пить или не будем?..
Их руки, отяжелённые бокалами, тянулись и тянулись навстречу друг другу — минуту ли, две ли, час ли, день ли... не год ли... не пять, не семь долгих лет?! — и никак не могли соединиться, сделать самое простое и обычное: чокнуться и разменяться бокалами, для вящей дружбы, для истинной любви, бесконечной и вечной...
Но почему — семь? Разве вечность чем-то ограничена, да ещё всего семью годами?
Он всем напряжением воли стремился к ней навстречу, в конце концов посаженный парижский шафер, он имеет право, да просто обязан... Что — обязан?..
Любить свою подопечную!
Да-да, любить.
А какая же любовь без шампанского? Раз откупорена бутылка и налиты бокалы — надо пить, пить досуха, досыта...
Но рука, твёрдо державшая бомбу и браунинг, стала противно-ватной, рука не слушалась, рука не хотела идти навстречу другому бокалу, какому-то слишком знойному, почти кроваво-красному... да что там — чьей-то кровушкой наполненному, горяченькой... Поняв это, он мог бы отворотиться, бросить противное усилие — испить такой бокал, но ничего с собой поделать не мог. Продолжал смешное, даже пакостное дело — требовать, просить, вымаливать совершенно
Дойдя до такой ясности, мысль его должна была дрогнуть, ужаснуться — но нет, не ужаснулась, продолжала кружить в каком-то гибельном круге. Вокруг двух никак не соединяющихся бокалов, вокруг двоих людей, одним из которых был вроде бы он, а другим... Люба или не Люба? Она руку-то тянула к нему навстречу, а сама отдалялась... на минуту, на две, на год... и неужели на все семь лет?! Он ничего не мог поделать с этим самоотстранением. Кроваво-красный бокал удалялся; рука, державшая его, истончалась, вытягивалась... в вечность, ограниченную почему-то семью годами...
Но, видимо, такова вечность. Раз нет другой! Чего ты хочешь, безумец? Знаешь, кто каждому задаёт Вечность? Вот именно, Бог.
Ты возомнил себя — выше?..
X
Савинков проснулся в уютной боковой комнате Деренталей и пошевелил губами, высчитывая:
— Семь лет... К восемнадцати прибавить семь — это, кажется, двадцать пять... От двадцати пяти отнять семь — опять же будет восемнадцать?.. Не верю! Я не верю ни в какие сны.
— Даже в мои? — вышла из своей комнаты в лёгком малиновом, увитом розами халатике воздушная Любовь Ефимовна.
Он смотрел на неё, как бы не узнавая. Халат... но ведь халат был всё тот же!
— Какой нынче год?.. Если к восемнадцати прибавить семь... если от двадцати пяти отнять всё те же семь?!
Любовь Ефимовна смотрела на него расширившимися глазами:
— Борис Викторович! Что с вами?..
Халат своими семилетней будущности розами опахивал ему лицо, халат мог действительно свести его на грань безумия, а он, всякой логике вопреки, стал яснеть головой и, отстраняясь, совсем уж определённо сказал:
— Знаете, Любовь Ефимовна, странный... вещий... сон мне приснился. Я увидел, я совершенно ясно узрел, что будет со мной... да и с вами тоже... через семь, представьте, через семь невообразимых лет! Так где же сон, а где явь?
— Сны проходят, дорогой Борис Викторович, явь остаётся, — опахнула она ему лицо халатом, сверху жарким и душным, как прогретая московская улица, а внутри чистым и прохладным, и не оставалось ничего другого — просто спрятать голову в его глубокую, щекочущую ноздри тень...
Он посчитал за нужное посмеяться:
— Разве что Саши вам сейчас и не хватает!
— Сашу раным-рано вызвали по телефону в посольство, — прикрыла она этот глупый вопрос своим розовым опахалом.
Савинков видел, что ночной сон повторяется, и уж теперь-то наяву...
Но дневным снам не суждено было сбыться.
Без звонка, без стука влетел с улицы Деренталь и сдавленным голосом закричал:
— Консул меня по-дружески предупредил: Чека дозналась, что вы у нас квартируете. Не бойтесь! — вскричал он, совершенно не замечая, в каком положении и в каком одеянии находится жена. — В квартиру, арендованную французским посольством, они не ворвутся, но за порогом... за порогом вас сразу же схватят, Борис Викторович. Выход?!