Генерал
Шрифт:
– Как вы…
– Да смею, детка моя, смею. Что уж тут не сметь, когда все говорят…
– Им не о чем говорить. – Неужели их имена уже треплют по всем лагерям? И значит, раньше или позже, разговоры эти дойдут до Рудольфа, если уже не дошли. Что ж… тем лучше. Лучше она сама. Лучше прямо сейчас…
– Простите, Иван Алексеевич, но мне пора, сегодня вечер Ольги Чеховой. Оставляю вам письма и надеюсь на удачу. Вот ключ, отдадите потом привратнице внизу. С наступающим!
И бегом, чтобы не растерять решимости, Стази бросилась вниз.
А внизу действительно в хлопьях мягкого снега шел своей веселой размашистой походкой веселый, чуть выпивший, счастливый от приближения Рождества фон Герсдорф. Шинель сидела на нем так ладно, фуражка была так лихо заломлена набок, и глаза так сияли, что Стази на миг почувствовала себя предательницей.
– Ну, – улыбнулся Рудольф,
– Нет, – тихо проговорила Стази. – Ничего этого не будет. Давай сядем.
И они сели на первую попавшуюся скамейку, ничем не отличимые от десятка парочек, гнездившихся в рождественский вечер по всей столице.
– Рудольф, я знаю все, что ты можешь сделать со мной. Подожди, не перебивай. Ты можешь отправить меня в лагерь, отдать СД, просто достать пистолет и убить сейчас. Тебя никто не осудит, наверное. Но люблю другого и изменила тебе. Все. Мне все равно. – Стази устало откинулась на спинку скамейки, и чувство свободы сделало ее легкой-легкой, почти невесомой.
По улице перед Стази текла река элегантных мужчин и дам в вечерних туалетах и дорогих мехах. Среди мужчин преобладали военные, отпускники, штабные центральных учреждений в новых, отлично сшитых формах, с обязательными кортиками и даже узкими и длинными штабными саблями. Армия победителей блистала своей прославленной выправкой, чистотой и образцовой дисциплиной. Иногда проплывала желтая форма африканского корпуса Роммеля, и на ее обладателей почти все оборачивались с уважением и восхищением: это была гордость армии, наследники наполеоновской славы…
А кто идет сейчас по Невскому в Ленинграде?!
Герсдорф медленно вытащил сигарету.
– В принципе, этого следовало ожидать. А жаль. Из тебя получилась бы отличная жена и мать. А теперь кончишь где-нибудь в больнице для бедных полуразложившимся трупом. Молчи. Мне плевать, кто он, я никогда не унижусь до расспросов. Какого черта я забрал тебя там, в Вюрцбурге?!
– Отпусти меня, – вдруг по-детски прижалась к нему Стази. – Ты замечательный, ты сделал для меня столько хорошего, я, наверное, просто пропала бы без тебя. Отпусти! Я буду работать, как работала, я ненавижу большевиков, я могу еще убирать где-нибудь, чтобы иметь кусок хлеба…
– Иди лучше на панель, русская шлюха!
– Мне все равно, Рудольф, мне всё – всё равно. На вот, тут билеты на Чехову.
– Пошла ты! Иди сама смотреть еще одну русскую блядь. – И Герсдорф, не повернувшись и не меняя веселого своего шага, скрылся в вечернем полумраке.
Стази сидела на скамейке, и розовый билет скоро намок от усилившегося снега.
11 января 1943 года
Берлин был в трауре, и черные флаги на белом снегу придавали завершенность цветовой гамме, превращая город в гравюру. Трухин с любопытством наблюдал за всеми операциями, невзирая на стороны – ему просто было интересно как тактику. И он с удивлением отмечал, что хваленый немецкий генштаб, всегда почти безукоризненный и четкий, тут нагородил массу ошибок. Одно то, что он даже не попытался переправить войска на другую сторону Волги и тем самым дал возможность большевикам сосредоточить там массу батарей, громивших немецкую артиллерию и подкрепления. А допущение раттенкрига [144] , по поводу которого ироничные берлинцы шутили, что войска уже овладели кухней, но до сих пор бьются за спальню! Но эти шутки звучали в декабре, а в январе стало совсем не до шуток. И все-таки раньше этот позорный разгром немцев занимал бы Трухина куда больше – сейчас у него оказалось как-то сразу слишком много дел, причем дел непривычных. Он с удивлением и активностью неофита наблюдал за немецкой жизнью, открывавшейся ему совершенно с неожиданных сторон.
144
Rattenkrieg – «крысиная война», война в подвалах Сталинграда (нем.).
У-бан [145] и Эс-бан [146] были переполнены, и на вокзале Фридрихштрассе во всех направлениях лился такой громадный человеческий поток, которого Трухин никогда не видел даже в Москве на «Охотном Ряду». По многим линиям поддерживалось напряженное автобусное
145
U-Bahn – метро (нем.).
146
S-Bahn – городская электрическая железная дорога (нем.).
Несмотря на войну и на затемнение, уличная жизнь Берлина продолжалась до глубокой ночи. Английские и американские самолеты еще залетали редко и небольшими группами, и немцы верили словам Геринга, что противнику никогда не удастся совершить крупный налет на Берлин. Рестораны официально работали до одиннадцати вечера, но еще долго после полуночи в них можно было встретить постоянных гостей, допивающих запретные для других вина всех стран Европы и шумно расходившихся затем по своим домам. Часто почти до рассвета можно было слышать песни запоздавших ночных гуляк и видеть в садах и скверах обнявшиеся любовные парочки. Отпускники с фронта не хотели терять времени даром. Трухин почти с завистью смотрел на упоенные собой пары и только силой воли подавлял в себе желание напиться и пойти «по дамам», как в юнкерские времена. Впрочем, ни на то, ни на другое элементарно не было денег, даже несмотря на то, что поездки в Берлин ему оплачивал лагерь, а останавливался он всегда у Байдалакова. Транспорт тоже не переставал удивлять его, словно несколько юношеских лет, прожитых в небольшевистской Москве, исчезли вместе с прежней Россией.
Было странно наблюдать спокойную посадку в трамваи и автобусы, без обычной на родине давки, толкотни и ругани, и казалось совершенно невероятным, когда кондуктор сходил на остановках и помогал женщинам вносить в вагоны коляски с маленькими детьми. Трухин хорошо помнил, что и в Союзе отводились какие-то специальные места для женщин с маленькими детьми, но сколько раз ему самому, несмотря на генеральский мундир, огромный рост и непререкаемый тон, приходилось просто поднимать за грудки какого-нибудь нахала, заставляя встать и освободить такое место. Здесь подобных особых мест не было, но женщинам и старикам не приходилось стоять, им уступали места без напоминания. Увы, начатки грубости и хамства стали потихоньку проявляться и здесь, но это было уже вызвано нечеловеческим напряжением и усталостью народа, ведущего войну пятый год. «А у нас, – горько думал Трухин каждый раз, легко вспрыгивая на подножку, – это напряжение и усталость дошли до своих крайних пределов еще задолго до начала войны… У нас? Или теперь уже – у них?..»
Не мог он никак привыкнуть и к тому, что, приходя в магазины, покупатели здоровались с продавцом, и тот благодарил их за покупку. Такая вежливость поначалу даже казалась ему совершенно излишней, если не сказать приторной и лакейской, и от одной мысли, что наш продавец мог поблагодарить за совершенную у него покупку, становилось смешно. Смешно и немного больно. Трухин невольно вспоминал лекции в Академии, где на все лады повторялось, что частная торговля основана будто бы только на взаимном обмане, что тресты и картели задушили во всех странах всю мелкую и крупную частную торговлю, а те мелкочастники, которые еще не задушены, стоят на грани полного разорения. А ведь было уже ясно, что только благодаря частной торговле немцам удается так идеально наладить свою карточную систему.