Генерал
Шрифт:
И я отправился к командующему третьим берлинским округом, надел все награды, сделал ему целый доклад, и он просто растаял. Теперь лагерь у нас в кармане! – И Штрик похлопал себя по накладному карману мундира, будто там действительно находился барачный городок.
– И имя ему?.. – улыбнулся Трухин, не спеша попивая свою воду.
– Учебный лагерь Дабендорф под Берлином, можно просто Дабендорф! И пусть пока это лишь росточек освободительного движения, пусть почва дурна. Но мы сделаем все, чтобы вырастить это нежное политическое растение! Вы согласны со мной, Федор Иванович?
В ответ Трухин просто пожал ему руку.
И приободренный Штрик пустился в рассказы о том, как он выбивал штаты, как выбирал наиболее выгодные условия подчинения лагеря и добился парадоксального управления четырех мощнейших инстанций, что теперь позволит ему лавировать. Словом, он носился
Здание на Еленинской сверкало окнами во все три этажа, у подъезда с шипением горели дуговые шары в оплетке, от чего снежинки разноцветно переливались, а сугробы на мостовой вспыхивали огнями. К подъезду с незабываемым и непередаваемым свистом подкатывали одни за другими сани, одиночки, парные, с медвежьими, бархатными, собачьими полостями, были и кареты, городовые суетились. Из саней выскакивали, смеясь, барышни и дамы с обнаженными, несмотря на мороз, плечами и южными цветами в волосах и будто по воздуху перелетали на крыльцо.
В вестибюле и в гардеробе стояла толкучка, студенты с белыми и голубыми розетками на груди порхали, проверяя билеты, и по двум маршам изысканной лестницы поднималась благоухающая улыбающаяся толпа. Аванзал с мраморными колоннами и золоченой мебелью был полон, слышался треск вееров, и публика, завиваясь водоворотами, тянулась вправо, где высокие розового дерева штучные двери вели в двухсветный зал, залитый мерцанием старинных люстр. Он стоял с Валей, тоненькой, в чем-то розовом, атласном, неземном. И тут в дверях он увидел Коку, демонстративно одетого едва ли не в косоворотку. «А, это они там в своем кружке так решили протестовать против бала при начавшейся войне! Конечно… но зачем же портить праздник людям, повинным лишь в том, что они не в действующей…» – дальше он не успел додумать, так как оркестр начал итальянское каприччио, и воздушная, улетающая, полная неги и страсти музыка понесла их в Валей… И балов больше не было, а те скромные танцевальные вечера, что случались, они уже не посещали из-за смерти Алеши…
Трухин шел, слегка поддавая ногой первые опавшие листья, не заметил, как свернул от центра в сторону противоположную Нюрнбергштрассе. Место было почти пустынное, он оглянулся в поисках прохожих, чтобы спросить, как увидел шедшую странной, чуть пошатывающейся походкой женщину. В первое мгновение он подумал, что она слепая, но тотчас даже не по лицу, а по горечи в лице узнал Станиславу.
По материалам ГАКО. Еленинская ул., д. 16/1, лит. А. Дом Соколова, кон. XVIII – втор. пол. XIX в.
Характерный образец углового жилого дома Костромы в стиле позднего классицизма, расположенный на углу нынешних ул. Ленина и Князева и играющий важную градостроительную роль. Двухэтажный каменный дом «с мизинетом» был выстроен в 1790 г. священником Златоустинской церкви К. О. Соколовым на земле, принадлежавшей этой церкви. В 1821 г. домовладение включало в себя, кроме каменного двухэтажного с антресолями дома, деревянный дом, два флигеля и хозяйственные постройки. В 1846 г. от Соколовых оно перешло штаб-ротмистрше А. И. Текутьевой, а от нее в 1855 г. к ее дочери Е. Г. Пушкиной. Семье Пушкиных (родственникам великого русского поэта) дом принадлежал до революции 1917 г. и сдавался внаем семье Трухиных.
23 ноября 1942 года
Стази постепенно привыкала к Берлину – в первую очередь, потому, что это был теперь город ее любви. Любви темной и светлой, безнадежной и полной надежд одновременно. В связи со сталинградскими событиями наверху закручивали гайки, и помещение для перлюстрации отвели не в лагере, которого, собственно говоря, пока и не было, а почему-то в крошечной квартирке рядом с Пергамон-музеем,
Комнатка и кухня были завалены грудами писем, что радовало Стази сразу по многим причинам. Во-первых, работа, как всегда, спасала от многого, во-вторых, читая немудреные письма, она невольно возвращалась чувствами в прежнюю свою, довоенную жизнь; в-третьих, ссылаясь на работу, она попросила поставить в квартире раскладную кровать и частенько оставалась там ночевать. Эти ночевки, конечно, не давали ей возможности видеться наедине с Федором, но избавляли от ночей на Меренштрассе с Рудольфом. После его приезда в столицу Стази ловко придумала женскую хворь, сократившую их близость. Но эти мучительные редкие ночи сводили Стази с ума, после она чувствовала себя облитой грязью, и изображать наслаждение становилось с каждым разом все труднее. И ранними промозглыми утрами она шла по широким улицам, на которых смешивались старые классические постройки с серыми, еще незакопченными – имперскими. На последних красовалось множество громадных колонн и орлов с распростертыми крыльями. Это были сверхчеловеческие масштабы Гитлера. От них становилось тревожно, победно и страшно. Особенно пленяло Стази здание Арсенала с его рельефами масок умирающих воинов под самой крышей – работой Шлютера. Немцы уверяли, что в свое время он уехал на восток, и следы его скрылись «в тумане неизвестности», но она сама читала в маминых книгах по искусству, что Летний дворец Петра построен не только Трезини, но и Шлютером… Красота и простота, кафельные печи в голубых изразцах, темная мебель и вид на две реки. Ленинград, где ты?
Она шла и ощущала себя птицей, заброшенной бурей в неведомую страну. Ужас ночи постепенно сменялся ужасом дня – без Федора, без малейшей надежды на встречу – вырваться из Дабендорфа, где организовывался теперь русский лагерь, было практически невозможно. Стази открывала своим ключом квартирку, пила кофе и заставляла себя работать. Иногда это удавалось, особенно если появлялся кто-нибудь из ОКХ или прочих организаций, связанных с русскими. Часто прибегал Штрик, и от его небольших, доброжелательных и пронзительных глаз Стази всегда становилось не по себе, словно он что-то знал или догадывался. Система слежки была поставлена на недосягаемом даже для Советского Союза уровне, и можно было быть почти уверенным, что ту единственную их встречу кто-то непременно засек, запротоколировал, и если о ней еще неизвестно, то только потому, что огромная машина движется очень медленно, никто не суетится, да и известие это не столь важное, особенно на фоне восточных боев.
Стази суеверно вытаскивала желудь, механически подобранный ей тем дождливым вечером, и сжимала в холодной руке.
Она шла, как слепая, и столкнулась с ним, не узнав в элегантном штатском, в котором его длинная фигура казалась еще тоньше и выше. Он не спросил, почему она здесь, в Берлине, и что делает в столь отдаленном районе, он просто взял ее за плечи, и они долго стояли, всматриваясь в лица друг друга: ее, без кровинки, белое и счастливое, – и его, печальное, растерянное и суровое, совсем невоенное. Они были одни в многомиллионном Берлине, и идти им было некуда. Они дошли до первой попавшейся скамейки и сели, касаясь плечами и бедрами, переплетя длинные пальцы. Голова у Стази плыла, но даже в этом полубреду она видела, как мучительно вздрагивает мальчишеский рот. Сколько они просидели так, она не помнила, часов не было, только осеннее солнце за госпиталем Моабит уже потускнело и поблекло. И тогда он резко поднялся, прижался виском к виску и прошептал:
– Подожди здесь, совсем чуть-чуть подожди…
Стази сидела, как в мороке, как во сне, когда надо что-то сделать, поднять руку или побежать, но ничего не возможно, все тонет в бессилии. Мимо проходили какие-то люди, бросали на нее то равнодушные, то двусмысленные взгляды, и она сжималась под ними в тугой комок, все больше походя на съежившегося воробья в городском парке.
Он вернулся бледный, в низко надвинутой на лицо шляпе и молча взял ее за руку. Они шли совсем недолго до поворота в улочку, густо засаженную деревьями, где в первом же доме он уверенно толкнул неприметную дверь, оказавшуюся незапертой. Они оказались в маленькой комнатке, про которые Стази читала, кажется, у Куприна и Бунина: высокая кровать с лиловым покрывалом, розовая лампа, молочно-белые кувшин и таз, картинки по стенам. Бедность, попытка кокетства, слишком бросающаяся в глаза чистота… Темными бабочками летели одежды, но вот его легкая ладонь коснулась ежика три дня назад выстриженных волос, и замерла, и взлетела к лицу…