Гений местности
Шрифт:
Парк переливался волнами времени.
Две красоты смотрели глаза в глаза. Символ одной — полная свобода — пища человека; символ другой — только ограниченная пища свободы. С высоты ночного полета вечный парк был похож (как и всегда) на поверхность моря; на зеленые валы была наброшена пятнистая тень-сетка в расплывах пены. Один за другим бежали к берегу шипучие гребешки весеннего цветения. Одна за другой разверзались воронки тлена и смерти… Хагенштрем ворочался во сне. Утром ему стало жаль спиленные деревья. Ведь он был лесничим и дерево уважал больше человека.
Дитрих Хагенштрем застрелится через полтора года, когда его часть попадет в окружение под Гатчиной; в последнем письме домой он напишет о том, что история германца — это упражнения в самоубийстве. Письмо он не отправил, боясь полевой цензуры. Он вполне мог бы сдаться в плен; ему, младшему офицеру инженерного тыла, легче других было поднять руки вверх. И все же он, не дожидаясь развязки, выбрал:
На ее месте осталась безобразная плешь, утыканная пнями. Еще больше досталось парку весной сорок третьего, когда в его окрестностях проходил танковый бой, а затем парк и особняк еще пропахали два артобстрела. Взрывами сорвало крышу на правом флигеле, полегло несколько вековых лип вдоль пологого пандуса от особняка к нижней террасе, выгорели кусты жимолости и сирени, сквозь серебристые ели верхней половины парка пролегли грязные рваные просеки со следами танковых траков. Утреннее солнце озарило мягким светом ошметки стволов, обломки деревьев, спиленные миной верхушки, черные пятна солярки на земле и ожоги в траве. Полегли «семеро братьев» и «дуэлянты», «одинокую мачту» прикончили еще раньше солдаты Хагенштрема. А вот Периклес уцелел. Но теперь и второе его русло — правое — было сломано, теперь от ствола в обе стороны, на равной высоте отходили две внушительных культи, равной же длины. Хочешь не хочешь, но каждому бросалось в глаза, что дуб стал похож на исполинский живой крест, из верхней крестовины которого перли могучие ветки.
Только в сорок пятом, весной, спустя почти сто лет после драматичной истории любви Петра Васильевича Охлюстина к Катеньке Ивиной, урожденной Милостивой, в парке снова завязался плод романа, новый сюжет. И снова это была история любви, видно, в раю других историй и не бывает.
Помните молодого летчика Костю Дубровина? Так вот, в марте сорок пятого года он угодил в тыловой госпиталь, и — надо же — в тот самый, что находился в бывшем пансионате полярников. Так летчик снова встретился с домом и парком, где провел свою последнюю мирную ночь перед войной, откуда ушел на фронт. Ранение было пустяковым, но он был основательно контужен и приходил в себя рывками, как усталый бегун. Однажды он во сне почувствовал счастливый запах сирени, утром он проснулся с улыбкой на губах и понял, что дело пошло на поправку. За окном сияла чистая голубизна весны. Костя был еще слаб, но вышел на балкон и снова встретил знакомые виды, правда, они были сильно потрепаны войной, исчезла сосновая роща, дуб-исполин потерял правую руку и стал похож на распятье, видны были следы от танковых траков, тиснутые на земле, и все же сердце Дубровина сжалось от тихого восторга. В сирени набухали белые кисти, ветки были подернуты зеленым дымком. Тут к нему подошла милая медсестра, которая опекала его палату на втором этаже и попросила вернуться в постель. Дубровин заметил, что она почему-то смущена, заметил, что она красива, и понял, что его душа изголодалась по чистой любви. Ее звали Лиза Радова. А смущена она была тем, что больной Дубровин был молод, хорош собой, кроме того, он был летчиком, асом, аристократом войны. Единственным летчиком на весь госпиталь. Военно-воздушный флот был тогда кумиром страны, а он был пилотом-соколом этого флота. Костя шутливо упирался, любезничал, говорил комплименты, а щеки его горели. Через два дня они уже без памяти любили друг друга. Что может быть банальней любви в госпитале? Расхожий сюжет всех мировых войн, но… но это святая банальность.
Биография Кости умещалась в строчки анкеты вступающего в члены ВКП(б): из рабочих, закончил Оренбургское летное училище, начал службу в авиаотряде полярных летчиков под Москвой, воевал в 6-м авиационном полку 1-го Белорусского фронта. Награжден медалями и орденом Красного Знамени. Это был смелый и отважный молодой мужчина, человек честный, верный и цельный, и еще надежный товарищ, что было особенно важным в ту уже далекую от нас эпоху товарищества. «Мой товарищ, тебя я не знаю, но любовь в моем сердце жива», «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой». «Давай закурим, товарищ, по одной» — пели тогда. Товарищество было этической кульминацией Октябрьской революции. Вершинной точкой всеобщего военного равенства.
Жизнь Лизы тоже умещалась в трех строчках: она была ленинградской школьницей, которая за год до войны поступила в медучилище; когда началась война, медучилище эвакуировали в город Молотов, где она проучилась еще два года, а потом получила назначение в этот госпиталь. Вся ее ленинградская родня погибла в блокаду, кроме старшей сестры Алины, которая сейчас была переводчицей при штабе дивизии, там, в Польше, в гуще победы, и Лиза завидовала ее судьбе.
Они решили пожениться сразу после победы.
Но все переменилось, когда в четвертую палату для тяжелобольных доставили новую партию раненых. Среди них был один ослепший лейтенант с ранением в голову. Лиза увидела эту забинтованную наглухо голову до линии рта, и душа ее оцепенела. Потом, когда лейтенант заговорил звонким голоском, — она выбежала из палаты с мертвыми глазами.
Вечером Костя узнал, что до войны Лиза любила ленинградского инженера Тимура Баренца, что они хотели пожениться, что когда он ушел на фронт, они переписывались а потом она получила в Молотове похоронку. А оказывается, он жив, и лежит сейчас в четвертой палате, слеп от ранения, но еще не знает об этом, потому что врачи хотят дождаться, когда спокойно срастутся черепные кости, тогда и снимут повязку с глаз. А пока пусть он думает, что зряч. Дубровин был ошеломлен, Лиза плакала. Ни он, ни она не считали нужным бороться за свое счастье, раз случилось такое. Костя отступал перед законом товарищества, ведь тот лейтенант был первым. Он тоже воевал, и этого было достаточно. Лиза понимала, что никогда не простит себе измены живому Баренцу, что она обречена прожить со слепым Тимуром до конца жизни. Для летчика и медсестры в том, что с ними стряслось, не было ничего похожего на борьбу чувств: обмануть лейтенанта, бежать, уехать — ничего такого им и в голову не приходило. Они подчинились року справедливости — и все.
Два дня Лиза не могла сказать Тимуру Баренцу, что она здесь, рядом с ним, физически не могла, хотя уже решилась. Два дня она приходила в четвертую палату для тяжелобольных и говорила неестественным голосом, боясь, чтобы Тимур не узнает ее. И все же тот явно настораживался при ее коротких словах: «Поднимите голову», «Осторожнее», «Вам нельзя пока открывать глаза». Наконец, поздним вечером она, собрав все душевные силы, вошла в палату. Тимур не спал. «Тимур, это я», — сказа, она и зарыдала, упав головой ему на грудь. Баренц закричал на всю палату: «Лиза!» Она зажала ему рот ладонью. У окна лежал умирающий больной Толокнов. «Так это ты, ты?» — спрашивал Баренц, хватая руками ее руки, и ощупывая сырые щеки. Потом он тихо, счастливо засмеялся. Они проговорили до утра. Баренц говорил о себе, о том, где воевал, как был ранен. Говорил, что писал ей в Молотов, но письма возвращались. Писал в Ленинград после прорыва блокады. Писал ее подруге Наде Чайкиной. Вспоминал, как они тогда, до войны, встречали Новый год в мансарде напротив Кировского, и что всю войну он проносил с собой ее детскую фотографию, где ей всего восемь лет, другой не было. «Почему ты все плачешь, Лиза?» — спрашивал он.
Вскоре о встрече Лизы с прежним женихом знал весь госпиталь. Костя потребовал от главврача, чтобы его немедленно выписали, и ему обещали сделать это к концу недели. Шли последние дни апреля, наши войска штурмовали Берлин. Многие уже называли и день Победы — 1 Мая.
Лиза готовилась к последнему испытанию: главврач решил, что скрывать слепоту Баренца больше нельзя, раны зарубцевались, и надо снять головную повязку.
День был солнечный; Лиза сняла повязку и, наконец-то, увидела лицо Тимура. Оно постарело, на лбу вился глубокий шрам. Тимур счастливо улыбнулся — сейчас он увидит ее… и открыл глаза. Внешне они были неотличимы от живых — большие карие глаза — если бы не мертвые стоячие зрачки… «Я ничего не вижу, Лиза, — сказал он с обидой, — разве теперь… ночь?» Рыдая, она ответила, что никогда-никогда не оставит его.
Утром Баренц попытался покончить с собой, но ему помешали.
Несколько дней он лежал лицом к стене, ни с кем не разговаривая, а потом сказал Лизе, что она свободна, что он не хочет от нее никакой милостыни, что он все равно не станет жить и сделает это, как только выпишется. Лиза твердо сказала, что не позволит ему перешагнуть через ее любовь и не отойдет от него ни на шаг. С разрешения главврача она спала теперь на полу, у его постели.
С Костей Дубровиным она простилась накануне. Расстались коротко, по-мужски. Поклялись все забыть и крепко дружить всю жизнь; Костя оставил свой адрес. Она хотела проводить его до ворот, но Дубровин запретил. Шел быстро и ни разу не оглянулся.