Генрих фон Офтердинген
Шрифт:
Матильда украдкой придвинулась к юноше и вся вспыхнула в его объятиях, слабеющими губами отвечая на его поцелуй. Тихо высвободившись, она, милая в своем изяществе, как дитя, протянула ему розу со своей груди и как бы спохватилась, вспомнив о своей кошелке. Генрих в безгласном восторге любовался девушкой; сначала поднеся розу к своим губам, потом украсив ею грудь, он обратился в сторону Клингсора, взиравшего на город с высоты.
— Какой дорогой вы ехали сюда? — спросил Клингсор.
— Вон взгорье, через которое мы перевалили. За ним простираются дали, где таится наша дорога.
— Вы повидали много прекрасного.
— Почти на всем своем протяжении дорога была живописной.
— Местоположение вашего города, наверное, не хуже?
— Наши окрестности могут развлечь, но они еще не возделаны, и там нет большой реки, а без потоков земля как без глаз.
— Приятно было слушать, — молвил Клингсор, — как вы вчера вечером описывали свое путешествие. Не иначе, как дух поэтического искусства был вашим дружелюбным проводником. Ваши дорожные собеседники едва ли догадывались, что это он говорит в них. Вблизи поэта поэзия бьет ключом везде. Колыбель поэзии, Восток [84] , овеял вас упоительным романтическим томлением; с вами говорила война в своем неистовом великолепии; природа явилась вам в образе горняка, а история в образе отшельника.
84
Колыбель поэзии, Восток… —
— Вы не упоминаете драгоценнейшего, любезный учитель, — небесное явление любви. В вашей власти даровать мне его навеки.
— Ты согласна? — воскликнул Клингсор, глядя на подошедшую Матильду. — Готова ли ты стать вечной подругой Генриха? Твой ответ — мой ответ.
Потрясенная Матильда спряталась в объятиях своего отца. Генрих трепетал в беспредельном ликовании.
— Пожелает ли он остаться со мною навеки, любимый отец?
— Он сам тебе скажет, — молвил растроганный Клингсор.
— Да ведь моей вечности не было бы без тебя, — вскричал Генрих, оросив слезами свои цветущие щеки. Слова сменились объятием. Клингсор прижал молодых к своей груди.
— Дети мои! — произнес он. — Храните ваши узы вопреки самой смерти. Что же такое вечная поэзия, если не жизнь в любви и верности!
Глава восьмая
После обеда, пока мать и дед продолжали сердечно радоваться счастью Генриха, благословляя в лице Матильды его хранительную судьбу, Клингсор уединился в своих покоях со своим новым сыном и предложил ему посмотреть книги. Потом они заговорили о поэзии.
— Не понимаю, — молвил Клингсор, — почему сплошь и рядом приписывают природе поэзию, как будто природа — сочинительница. Между тем природа поэтична лишь время от времени. Природа подобна человеку, и в ней враждебно поэзии многое: затхлая похоть, неповоротливое оцепенение, косность упорно противоборствуют поэзии. Право, стоило бы воспеть это великое противоборство. Иные земли, иные века, да и люди, по большей части, как бы всецело порабощены противниками поэзии, тогда как в своих родных пределах поэзия сказывается во всем. Эпохи подобного противоборства — вот история; запечатлеть их — задача соблазнительная и многообещающая. Этим эпохам свойственно порождать поэтов. Когда поэзия превращает неприятеля в лицо поэтическое, он терпит унизительнейший урон и частенько, перепутав оружие в разгаре боя, страдает от своей собственной отравленной стрелы, а поэзия, раненная поэзией, быстро исцеляется, хорошеет и крепнет!
— Во всякой войне, — заметил Генрих, — действует, по-моему, поэзия. Люди воображают, что им надлежит биться за какое-нибудь ничтожное приобретение, а воителями втайне движет романтический дух [85] , искореняющий в них зловредные пороки. Вооружаются ради поэзии, и оба стана осенены одною и той же незримою хоругвью.
— Война бывает, — ответил Клингсор, — когда всколыхнется изначальная стихия. Новые материки, новые племена — детища великого потопа. По-настоящему воюют лишь за веру, за нее воины готовы пасть — вот он, совершенный образ человеческого исступления. Отсюда распри, прежде всего распри народов, это уже доподлинная поэзия. Вот настоящее поприще для доблести, а доблесть — тот же возвышенный поэтический гений в своем роде, игра вселенских начал, в которых сама поэзия. Гений в сочетании с доблестью — удел вестника Божьего [86] , такого героя наша поэзия пока еще не достойна.
85
…воителями втайне движет романтический дух… — Поэзия войны — сокровенная тема романа. Она связана с поэтизацией смерти и восходит к древним арийским мифам, полагающим, что бессмертие даровано человеку героической смертью в бою. В творчестве Новалиса намечается обратная связь: война — поэзия, поэзия — война. В набросках к роману есть ряд парадоксов на эту тему:
Все элементы войны в поэтических красках. Великая война, как единоборство, — исключительно щедра — философична — гуманна. Дух древнего рыцарства. Рыцарский турнир. Дух вакхического
Люди должны убивать друг друга сами, это благороднее, чем пасть жертвой судьбы. Они ищут смерти.
Честь, слава и т. д. — упоение воителя и жизнь. В смерти и как тень живет воитель.
Упоение смертью — дух войны. Романтическая жизнь воителя.
На земле война у себя дома. Война должна быть на земле.
86
…удел вестника Божьего… — Таким образом, к Новалису восходит «дар вестничества», которому Даниил Андреев посвящает существеннейшие страницы своей «Розы мира»: «Вестник — это тот, кто будучи вдохновляем даймоном, дает людям почувствовать сквозь образы искусства в широком смысле этого слова высшую правду и свет, льющиеся из миров иных» (Андреев Д. Л Роза мира. М., 1991. С. 174).
— Как это понимать, дорогой отец? — сказал Генрих. — Неужели бывают явления, слишком величественные для поэзии?
— Вне всякого сомнения. Впрочем, лучше сказать, не для самой поэзии, а для наших человеческих дарований и устремлений. Не только всякий поэт вынужден довольствоваться своим природным даром, не смея притязать на большее (иначе ему грозит падение и удушение), для самого человеческого творчества существует известный предел живописуемого, за которым искусство теряет необходимую насыщенность и отчетливость, расплываясь в зыбкой, призрачной небыли. Всего опаснее такие поползновения в годы ученичества, когда безудержная мечта слишком легко прельщается запредельным в дерзкой погоне за сверхчувственным и невыразимым.
Зрелость убеждает нас в том, что следует остерегаться недостижимого и не стоит соперничать с философами, которые заняты выявлением простейшего и высочайшего. Искушенный жизнью поэт предпочитает в своем парении не превышать предела, позволяющего наглядно расположить благоприобретенное изобилие, всячески придерживаясь этого изобилия, откуда можно извлекать различные предметы, руководствуясь необходимыми вехами сравнений. Я бы позволил себе даже утверждать, что в поэзии всегда нужен хаос [87] , пронизывающий пелену равномерной гармонии. Сокровища вымысла занимают и радуют лишь в ненавязчивом сопоставлении; голая правильность ничуть не лучше математической таблицы. Совершеннейшая поэзия около нас, и она частенько облюбовывает заурядные предметы. Поэт никогда не отделяет поэзии от ограниченных средств, которыми поэзия располагает: иначе поэзия не была бы искусством. Да и человеческая речь сама по себе не выходит за пределы известного круга. Язык отдельного народа еще ограниченнее. Поэт осваивает свой язык на опыте и в раздумии. Поэт, которому ведомы возможности языка, достаточно умен для того, чтобы не насиловать язык в поисках невозможного. Как можно реже стягивает он словесные стихии воедино, чтобы не изнурить языковую мощь, злоупотребляя напряжением, восхитительным, когда оно уместно. К словесным изыскам привержен лишь тот, кто горазд морочить простаков; это недостойно поэта. Всякому поэту следовало бы пойти в науку к музыкантам и живописцам. Живопись и музыка свидетельствуют о том, что нельзя расточать художественные приемы, что надлежащая выучка сказывается в чувстве меры. Зато другие художники были бы нам обязаны, переняв нашу внутреннюю свободу, сокровенную суть всякого творчества, нашу фантазию, всегда благоприятную для искусства. Они нуждаются в поэтичности, мы в музыкальности и в живописности, разумеется, сообразно с требованиями и особенностями нашего художества.
87
…в поэзии всегда нужен хаос… — Этим высказыванием Клингсора явно предвосхищен Ф. И. Тютчев, который был знаком с поэзией Новалиса:
О, страшных песен сих не пой Про древний хаос, про родимый! Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! Из смертной рвется он груди, Он с беспредельным жаждет слиться!.. О, бурь заснувших не буди, — Под ними хаос шевелится!..Сюда же (к Новалису и к Тютчеву) восходят мысли В. С. Соловьева о хаосе: «Но Бог любит хаос в его небытии, и Он хочет, чтобы сей последний существовал… Поэтому он дает свободу хаосу… и тем выводит мир из его небытия» (см.: Зенковский В. В. История русской философии: В 4 т. Л.: Эго, 1991. Т. 2. С. 46).
Искусство определяется не своим предметом, а самим собою. У тебя будет случай убедиться, когда тебе лучше поется: конечно, тогда, когда воспеваешь то, что сам изведал и пережил. Отсюда явствует, что вся поэзия в пережитом. Сам помню [88] : чем отдаленнее и неведомее был предмет, тем больше хотелось мне петь о нем в юности. К чему же это приводило? К пустопорожнему, напыщенному словесному убожеству без малейшего поэтического проблеска. Вот почему сказка требует величайшего искусства и, как правило, не удается молодому поэту.
88
Сам помню… — Немецкие комментаторы относят самокритику Клингсора к ранним поэтическим опытам самого Новалиса. Высказывание Клингсора о собственной юношеской поэзии перекликается с критическим отзывом Фридриха Шлегеля по поводу юношеских стихов Новалиса: «Крайняя незрелость языка и версификации, постоянные беспокойные отклонения от истинного предмета, в большой степени длинноты и чрезмерное изобилие полузаконченных картин, как при переходе хаоса в бытие мира, согласно Овидию, — не мешают мне почуять в нем нечто сулящее хорошего, может быть, большого лирического поэта — оригинальную и прекрасную манеру чувствований и восприимчивость ко всем их оттенкам». Отзыв написан в январе 1792 г. (Новалису еще не исполнилось 20 лет). Знаменательно в этом контексте упоминание хаоса, переходящего в бытие мира.
— Послушать бы мне одну из твоих сказок, — молвил Генрих. — До сих пор я слышал сказки не часто, но всегда с неизъяснимым удовольствием, даже совсем незатейливые.
— Будь по-твоему, но дождемся вечера. Я еще не забыл одной сказки, сочиненной мною давно, так что молодость отчетливо запечатлелась в ней, но тем лучше: моя сказка, надеюсь, послужит тебе и развлечением и уроком; в ней ты найдешь подтверждение моим словам.
— Речь, — заметил Генрих, — это поистине малая вселенная в звуках и в знаках. Так же, как речью, человек не прочь располагать большой вселенной, рад бы без всякого стесненья выражать себя в ней. Через вселенную раскрыть запредельное — вот порыв, определяющий наше существование, вот упоение, которым живет поэзия [89] .
89
…упоение, которым живет поэзия. — К этому высказыванию Генриха восходят некоторые философские построения Мартина Хайдеггера: «Высказывание мышления переводится лишь в диалоге мышления с высказываемым. Мышление — сочинительство, и при этом не только сочинительство в смысле поэзии и песни. Мышление бытия — первоначальный лад сочинительства. В нем язык прежде всего обретает себя, то есть свое существо. В мышлении высказывается диктат истины бытия. Мыслить изначально — значит возвещать (dictare). Мышление — первичное сочинительство, предшествующее всей поэзии, а также поэтическому в искусстве, насколько искусство действует в области языка. Всякое сочинительство в этом более широком и более узком смысле поэтического есть в своей основе мышление. Сочиняющее существо мышления сохраняет господство истины бытия» (пер. мой. — В. М.) (Heidegger Martin. Holzwege. Frankfurt am Main, 1994. S. 328–329).