Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
И тем не менее, несмотря на все это, пребывание Гейне в Берлине имело для него несомненно благотворное значение. «Из кладовой мертвой учености, – замечает Штродтман, – вступил он в средоточие мировых философских идей, из замкнутых студенческих кружков и комнатки мечтающего поэта попал в общественную жизнь столицы и вступил в контакты с лучшими представителями интеллигенции; из фантастических туманных грез романтики очутился в ярко освещенном мире действительности». Важную роль в этом отношении сыграли как кружки, представлявшие собой точно оазисы в общей умственной и нравственной пустыне, потому что в них на первом плане стояли интересы литературы, науки, культуры, прогресса, – так и то, что нашел Гейне в аудиториях Берлинского университета.
Что касается кружков, то во главе их – как это было и с салонами XVIII века – стояли большею частью женщины, между которыми выделялись Рахиль Варнхаген фон Энзе и Элиза Гогенгаузен, особенно первая. Рахиль Левин, дочь богатого еврейского купца, впоследствии вышедшая за известного писателя и критика Варнхагена фон Энзе, была в высшей степени даровитая, можно даже сказать гениальная натура, в которой притом умственные превосходства соединились с высокими нравственными достоинствами.
< image l:href="#"/>Рахиль Варнхаген фон Энзе, урожденная Левин.
Карл Август Варнхагена фон Энзе.
В ее гостиной сходились и первоклассные деятели, и начинающие
Правда, дружеские отношения поэта к Варнхагенам несколько раз нарушались, сменяясь холодностью и даже одно время почти разрывом – каждый раз по его вине; но тут источником служили те непривлекательные стороны в натуре Гейне – например, злопамятность, часто мелочное самолюбие, мелочная раздражительность и тому подобное, – которые заставляли его поступать таким же образом, и нередко в гораздо более резкой степени, со многими из своих друзей.
В гостиной баронессы Гогенгаузен господствовал культ другого знаменитого поэта – Байрона, и хозяйка, познакомившись с произведениями Гейне и своеобразием его натуры, не замедлила провозгласить его прямым преемником автора «Чайльд Гарольда» в Германии и вместе с Рахилью Варнхаген быстро распространяла его покамест еще не состоявшуюся известность. Кружок баронессы, которая была и сама писательница, также состоял из выдающихся деятелей литературы, науки, искусства, так что благотворное влияние, оказанное на Гейне варнхагеновским кружком, находило себе дополнение и здесь. Ко всему этому присоединились умственные веяния другого рода, исходившие, как уже упомянуто выше, из Берлинского университета. Каково было положение этого последнего в ту пору, когда Гейне сидел на скамьях его, видно из того, что несколько кафедр были заняты такими светилами науки, как философ Гегель, юрист Ганс, санскритолог Бопп, эстет Вольф. Во главе всего, образовав особенную школу, стоял Гегель, бывший для поколения тридцатых и непосредственно предшествовавших им годов тем, чем был Шеллинг для романтической школы, пустивший своим учением о разуме, о государстве и обществе, своею разъедающей диалектикой глубокие корни не только в Германии, но и во всей Европе (и в России, где чуть не все лучшие люди сороковых воспитались на Гегеле): во многих немецких университетах скоро заняли первые места по различным кафедрам именно гегельянцы. Гейне тотчас же сделался горячим приверженцем освободительного учения знаменитого философа. Правда, впоследствии он посмеивался над этой философией, над ее отвлеченностью и туманностью, над тем, что она превращала живых людей в идеи и т. п.; гораздо позже он говорил Лассалю, что «в пору своего берлинского студенчества мало понимал из философии Гегеля, но принимал ее только вследствие своего убеждения, что учение это составляет истинно кульминационный пункт века в умственном отношении». Правда, за два года до своей смерти он в «Признаниях» делал такое полусерьезное-полушутливое заявление: «Вообще, философия эта никогда сильно не увлекала меня, а об убеждении в этом отношении не может быть и речи; я никогда не был отвлеченным мыслителем и принял без оценки синтез Гегелевой философии, выводы которой льстили моему самолюбию: я был молод и горд, и высокомерие мое было польщено, когда Гегель сообщил мне, что я на земле – бог…» Но в этом полу отречении от Гегеля, независимо от проявления здесь одной из основных склонностей Гейне – смеяться над всем на свете, даже самым дорогим для него, играли роль и специфические обстоятельства, например, желание оправдаться в возводившемся на него как раз в это время обвинении, что он от атеизма вернулся к прежнему деизму. На самом же деле гегелевская философия глубоко внедрилась в ум поэта. К лекциям Гегеля и беседам его (Гейне находился и в личных контактах со знаменитым философом) присоединим лекции Боппа, открывавшие Гейне с совершенно новых сторон мир восточной поэзии, и Ганса, который, по позднейшему отзыву Гейне, «способствовал развитию германского либерализма – освободил от нелегких уз даже наиболее скованные мысли, сорвал маску с лица лжи» и, стоя в юридической науке на философской почве в духе и направлении Гегеля, «самым сокрушительным образом ратоборствовал против тех холопов римского права, которые, нимало не разумея духа, оживлявшего древнее законодательство, занимаются по отношению к нему только тем, что очищают внешнюю одежду его от пыли и моли»; вспомним и лекции Вольфа, объяснявшего внутренний смысл и внешнюю художественную красоту в поэтических произведениях древних греков, и мы увидим, что пребывание Гейне в Берлинском университете оказывалось для него, несомненно, очень благотворным. Расширению его умственного кругозора, направлению и упрочению его политических и социальных воззрений в том духе, в каком они являлись в его последующих произведениях, соответствуя, так сказать, и его органическим, врожденным воззрениям, способствовало также в значительной степени общение его с несколькими родственными ему по духу и стремлению молодыми людьми, занявшими потом видное место в литературной и
Гейне примкнул к этому кружку настолько же горячо, насколько презрительно и с негодованием избегал всяких сношений с тем берлинским еврейством, которое или фанатически держалось своих традиционных предрассудков, или ставило на первый план торгашеские интересы; он не пропускал почти ни одного заседания, одно время исполнял даже обязанности секретаря, и так как вопрос собственно еврейский обсуждался здесь в неразрывной связи с вопросами общими и нравственными, политическими и социальными – то понятно, что общение с этими людьми надо причислить к благотворным сторонам пребывания нашего поэта в Берлине.
Но не в такой только обстановке проходила здесь его жизнь. Чувственные наклонности, жажда шумной, часто беспутной, циничной жизни, постоянно чередовавшаяся у Гейне с мизантропическим затворничеством, уходом в высшие интересы, в свой внутренний мир, увлекали его в другие кружки: людей умных, даровитых, но совершенно безалаберных, лишенных нравственного устоя, погибавших или в сумасшествии, или от других подобных причин, жертв собственной несчастной натуры и несчастных житейских обстоятельств. В такой компании, этом прототипе нашей современной литературной «богемы», интересы литературы занимали видное место, но занятие ею шло среди беспрерывных кутежей и оргий, и Гейне принимал в этом немалое участие, причем у него, никогда ничего не пившего, главную роль играли женщины. Судя по тому, что в одном из стихотворений он очень энергично заявляет, что никогда в жизни не соблазнил ни девушки («плюньте мне в глаза, если я сделал это»), ни чужой жены; судя и по некоторым другим указаниям его же, надо заключить, что женщины, составлявшие реальный предмет увлечений нашего поэта, как и Байрона, принадлежали к разряду «вольных». А что в большинстве как теперешних, так и последующих увлечений женским полом сердце не играло никакой роли, а чувственность, напротив того, очень большую – это доказывают опять же некоторые его собственные стихотворные признания, делаемые им в цинично-шутливом тоне.
Этот образ жизни, продолжавший весьма пагубно действовать на здоровье поэта, усиливавший то, что мы видели уже значительно развившимся при подобной же обстановке в Гамбурге, принял в Берлине еще более широкий размах, когда пришло известие о выходе замуж Амалии; по крайней мере, так объясняют это обстоятельство иные биографы, так объясняет это и сам Гейне. Мы уже высказали наш взгляд на такой способ лечения грусти и отчаяния, хотя в настоящем случае очень может быть, что на самых первых порах усиленная отдача себя такого рода наслаждениям и была следствием оскорбленного самолюбия, досады и тому подобных чувств. Но зато не может быть сомнения, что при той, можно сказать, беспредельной субъективности, которою отличалось поэтическое творчество Гейне, превращение девицы Амалии в почтенную мадам Фридлендер вызвало у нашего поэта целый ряд стихотворении, где глубокое чувство, разъедающая ирония, звон бубенчиков дурацкого колпака рядом с восхитительнейшими звуками лучшего инструмента – все то, одним словом, чем отличаются песни любви Гейне от песен всех других поэтов, появилось уже во всем своем блеске. Укажем для примера хотя бы на известное каждому стихотворение «Ein J"ungling liebt ein M"adchen» [1] с его знаменитым окончанием:
1
«Юноша любит девушку» (нем.).
Часть этих стихотворений, вместе с другими, написанными прежде, появилась в печати в начале 1821 года, а в конце этого года, с несколькими дополнениями, они вышли в свет отдельной книжкой, доставив автору от издателя, книгопродавца Маурера, сорок даровых экземпляров в виде гонорара. Но могло ли огорчать молодого поэта это комически-скудное вознаграждение после того, как другой издатель, знаменитый Брокгауз, совсем отказался взять на свой риск печатание сердечных излияний неведомого писателя, какого-то юноши Гейне, и, в особенности, когда грандиозным дополнением к этому гонорару явился блистательный успех? На публику эти стихотворения, в которых покамест еще не было никакого сатирического, политического и социального элемента и где автор выступал только романтиком, певцом любви и поэтом в народном духе, – на публику они произвели громадное действие потому, что она впервые увидела в такой удивительной форме то, «чего именно недоставало этому вялому, апатичному, унылому времени», – силу порывистой, живой, даже иногда дикой страсти. Критика в лице лучших представителей своих радостно приветствовала этот могучий талант, это «новое слово» в поэзии: Варнхаген указывает на полную самостоятельность этих созданий, на необычайное уменье проникать в тайны народного творчества; Иммерман обращал внимание на «мировую скорбь» в стихотворениях молодого поэта и объяснял ее возмущением сухостью, бесцветностью, пошлостью и гнусностью того, что окружало автора; анонимный критик одного из лучших журналов проводил параллель между Гейне и Байроном, показывал несомненную оригинальность немецкого поэта при видимой подражательности английскому и весьма справедливо и метко усмотрел в произведениях Гейне, при их внешнем романтизме, отсутствие всего того, что составляло основной элемент этого последнего, и, напротив, присутствие элемента противоположного – чисто человеческого и гражданского.
2
Стара история эта,
И все же – всегда нова… (нем.).
Поощренный таким успехом (конечно, не было недостатка и в нападениях узкой ограниченности), поэт с этих пор безостановочно пошел по новому пути: в апреле 1823 года появились в печати его трагедии «Альманзор» и «Ратклиф» и, в приложении к ним, сборник стихотворений под заглавием «Lyrisches Intermezzo». Первая из этих трагедий была начата, как мы видели, уже в Геттингене, вторая написана в Берлине и, по свидетельству автора, окончена в три дня. Как произведения драматические, да и во многих других отношениях, обе эти пьесы плохи; но они изобилуют лирическими красотами; главное же достоинство, главный интерес их заключается в совершенной субъективности той и другой, в тесной связи их с внутреннею и внешнею жизнью Гейне. В «Альманзоре» наш поэт, по его собственным словам, «вложил свое собственное я, со своими парадоксами, своею мудростью, своею любовью, своею ненавистью и всем своим безумием»; трагедию «Ратклиф» он причислил к «процессуальным актам своей поэтической жизни» и, едва вступая на житейскую дорогу, уже заявлял, что тут он произносит «последнее (!) слово» своего миросозерцания. Такой же, отчасти напускной, или, вернее, не пережитой, не сердечный, а умственный характер имеет посвящение трагедии «Ратклиф» одному из приятелей автора, где чудесными стихами он говорит: «Я искал сладкую любовь – и нашел глубокую ненависть; я стонал, я проклинал, из тысячи ран сочилась кровь моя; день и ночь также вращался я среди всякой сволочи; и вот, когда были пройдены мною все эти стадии, тогда я спокойно написал своего „Ратклифа“.»
Но, сердечное или умственное, купленное действительным опытом или сочиненное, настроение это имеет для нас большую важность как дающее ценный материал для характеристики тогдашнего Гейне с его внутренней стороны, – важность значительнее той, которую эти трагедии имеют в наших глазах по связи их с внешнею жизнью поэта, и именно – с его несчастною любовью к кузине Амалии. В «Альманзоре» к этому автобиографическому основанию присоединился еще другой мотив – все тот же еврейский; по всей трагедии проходит красною нитью «великая еврейская скорбь», и опять с тех же двух сторон, с каких смотрел Гейне на это дело: тут, под видом мусульман, мы встречаем и сатиру на евреев, особенно на тех, которые – как это видел Гейне в Берлине – из-за личных выгод переходили в христианство, и сочувствие к еврейскому племени как угнетенному, а следовательно и ненависть к притеснителям, изображенным здесь, конечно ради цензуры, в лице Фердинанда и Изабеллы…