Геологическая поэма
Шрифт:
И, уже уходя, бросил через плечо:
— И па-апрошу не опаздывать, сударь! Так я стал вхож к профессору.
Бруевич занимал две комнаты в довольно-таки запущенном трехэтажном доме, принадлежавшем до революции крупному золотопромышленнику, одному из воротил знаменитого «Лензото» [15] . Теперь здесь на первом этаже располагались какие-то учреждения, а второй и третий этажи были отданы под заселение.
Помнится, в квартире Бруевича меня сразу же поразили массивные, неимоверно высокие двери, снабженные, по интеллигентскому обыкновению, цепочкой, и потолки, столь далекие, что казалось, там вечно стоит дымок с легкой копотью. Впрочем, что касается
15
«Лензото» — Ленское золотопромышленное товарищество.
Вместе с Бруевичем жили две старушки, какие-то его дальние родственницы, одна из которых в свое время много лет пробыла в Германии и по-немецки говорила, пожалуй, лучше, чем по-русски.
О том, что близкие Бруевича умерли в гражданскую войну от тифа, мне стало известно значительно позже, когда мы с ним получше узнали друг друга. А на первых порах все наши разговоры были о факультетских делах да предстоящей работе.
Бруевич, откинувшись в кресле, задумчиво щурит глаза поверх наших голов, туда, где на стене висит огромная дореволюционная карта Российской империи, обретшая от старости оттенок слоновой кости. Выполнена она в темных красках на толстой лощеной бумаге.
— Вообще говоря, — вслух размышляет профессор, — фундаментальные геологические исследования на северо-востоке страны не мыслятся без привлечения авиации…
— Ну, до этого еще, видимо, неблизко, — осторожно замечает Стрелецкий. — Аэропланов-то, кажется, маловато у нас, да и то все больше покупные они, фирмы «Юнкерс»…
— Разве? — В, голосе Бруевича сквозит легкая обида, он на минуту умолкает, потом решительно вздергивает подбородок — Вздор, милейший, вздор! Сие не препятствие — России инженерных умов не занимать. Помяните мое слово: будет, будет предостаточное количество своих летательных аппаратов…
Недоверчивый, едко-скептичный Бруевич был неравнодушен к полярным исследованиям и потому к успехам авиации в сибирском и северном небе относился с плохо скрытым ревнивым интересом. Иркутск в ту пору уверенно становился авиационным городом, отсюда самолеты летали вдоль по Лене до Якутска, по Витиму — до Бодайбо и дальше. У всех были свежи в памяти имена погибших в Якутии, где-то возле Сангарских копей, пилотов Кальвицы и Леонгардта, которые еще в двадцать девятом году совершили изумивший всех перелет от мыса Святого Лаврентия на Чукотке до устья Лены. Их торжественно похоронили в Иркутске, на знакомой каждому горожанину Иерусалимской горке. Вспоминая их, профессор не раз говаривал: «Чувствуется, что там (имелась в виду конечно же Москва) все это задумано широко, основательно. Всерьез берутся за сие труднейшее дело… несмотря на жертвы. Что ж, отрадно, отрадно…»
— Президент Всемирного транспортного конгресса в Париже, — продолжает Бруевич, — в одна тысяча девятьсот… дай бог памяти, четырнадцатом году выразился так: «История мирового транспорта знает три чуда — путешествие Колумба на трех каравеллах через Атлантический океан, постройку Суэцкого канала и Кругобайкальскую железную дорогу…» Воздухоплавание есть четвертое чудо транспорта…
Он снова впадает в задумчивость, пристально смотрит на карту и говорит скорее для себя:
— Да-с, просторы громадны, однако же как малы наши знания о них…
Старик заканчивал и все не мог никак закончить монографию «Геология России к востоку от Урала» — пухлая ее рукопись и сейчас лежала у него на столе — и очень болезненно переживал отсутствие более или менее подробных сведений о северо-востоке. Этот край был тогда исследован еще очень слабо…
Однажды он сказал: «Если я не успею завершить свою книгу, придется сделать это вам». Лицо у него в этот момент было просветленное и грустное, без обычного насмешливо-превосходственного прищура.
Стрелецкий
Предложение Бруевича поработать с ним не вызвало во мне особого восторга. Как многие студенты тех лет, я жил в ощутимой нужде и потому предпочел бы устроиться на лето в чисто производственную партию, где платили очень даже неплохо. Однако отказать профессору я почему-то не посмел и тем самым, нисколечко об этом не подозревая, предопределил все свое будущее.
До сих пор остается для меня загадкой, из каких все-таки соображений исходил Бруевич, избрав для своих целей, неизвестных мне вначале, именно горный массив Цаган-Хулга-нат-Ула (горы Белых Мышей). Формально нашей целевой задачей было доскональное исследование этого района на рудоносность. Кое-какие основания к тому, в общем-то, имелись: гранито-гнейсовая толща, слагающая массив, изобиловала кварцевыми жилами с редкими прожилками и вкраплениями золота. Но еще в прошлом веке, в период сибирского золотого бума, дошлые старатели буквально на четвереньках излазили весь массив и заключили, что проку с него не будет. Мнение, надо сказать, достаточно авторитетное, ибо среди них попадались исключительные доки вроде знаменитого в свое время Мошарова, которого писатель Кущевский в показанных мне Бруевичем «Отечественных записках» за 1875 год характеризовал так: «Это был собака, а не человек: он чутьем узнавал, где золото, и, как всякая охотничья собака, предоставлял плоды своих открытий охотникам…» Кто-кто, а уж Бруевич-то не мог не знать и не учитывать этого. В девяностых годах прошлого века он возглавлял партии, занимавшиеся статистико-экономическими и технико-геологическими исследованиями горной промышленности Южно-Енисейской системы, Амурской и Приморской областей, по итогам работ издал отчет (Спб., 1899, 480 стр., 10 фот. табл., 2 тома приложений), который даже и сегодня вполне сошел бы за образцовый. Нет, недаром Бруевич считался одним из первейших знатоков сибирских рудников.
Итак, поскольку других причин я попросту не нахожу, остается одно — признать, что он предвидел все наперед, и в таком случае нельзя не поражаться его прозорливости, интуиции, нюху или как еще можно это назвать. Словом, старик ухитрился по совершенно скудным, разрозненным, а порой и вовсе противоречивым сведениям сделать блестяще потом подтвердившееся предположение.
Мир, накрытый сверху покачивающимся потолком, мир, где двигались белые фигуры, мир этот оставался странным образом искаженным.
Прислушиваясь к надоедливому трескучему визгу снова невесть откуда взявшейся электропилы, я старался понять, что же распиливают белые фигуры.
Визг резко оборвался, в наступившей тишине кто-то отчетливо произнес: «Передайте кардиограмму». Зашуршала бумага, и снова — тишина. «Протромбиновое время… сто десять». Что они говорят? Что это за странное такое время? И почему сто десять, когда в сутках всего двадцать четыре часа? Бежать, бежать отсюда…
Жеребец шел короткой, отрывистой рысью, устало потряхивая лопухастыми ушами. Это был очень несуразный экземпляр: укороченный круп придавал ему сходство с голенастым дымчато-бурым жеребенком, увеличенным в несколько раз. Кличка жеребца была Батрак, и, может, поэтому в любом его аллюре начисто отсутствовало даже малейшее благородство. Рысь Батрака выматывала душу, а галоп так и норовил выкинуть из седла.
Я возвращался, сделав трехдневный маршрут по южной, наиболее удаленной части массива Цаган-Хулганат-Ула. Сегодня вряд ли найдешь начальника партии, который даже и в обычный-то маршрут, не говоря уже о многодневном, отпустил бы человека в одиночку. Нынче с этим строго. Но в те времена, времена царившей в геологии некой патриархальности и ощутимой нехватки специалистов, на многие вещи смотрели проще и благодушнее. К примеру, финансовая отчетность Бруевича за полевой сезон выглядела, по сегодняшним меркам, совершенно фантастически — там, скажем, можно было встретить такого рода запись: «Старушке Степаниде, местной жительнице, за показ обнажения выдано 3 рубля».