Георгий Иванов
Шрифт:
Лекарства оплачивались отдельно — увы, они были нужны. Изматывало высокое давление, заработанное в годы послевоенного выживания, когда довелось ходить с протянутой рукой. Болезнь, непонятно какая, вселилась в него незадолго до переезда в Йер, подтачивала силы и не оставляла до конца. Если, увлекшись, он задерживался на прогулке дольше обычного, приходилось расплачиваться мерзкой слабостью и одышкой. Под шум в ушах шли на ум невеселые мысли. «Наш мир создан каким-то Достоевским, только не таким гениальным, как Федор Михайлович», — говорил он Одоевцевой.
В год переезда в Йер он был бодр и полон замыслов. В одночасье, без перехода, началась средиземноморская весна. Отвели мимозы, отцвел розоватый миндаль. Человек привыкает к большинству житейских ситуаций. А всего легче
(«Голубизна чужого моря»)
Труднее было всего привыкнуть к одиночеству. Незначительные разговоры с испанцами по-французски не счет. Люди порядочные, но говорить с ними не о чем, разве что о войне в Алжире. За обеденный стол садились вчетвером – Георгий Владимирович с женой и два старца, один из них бывший председатель дворянства. После одного из обедов в этом «избранном» обществе Г. Иванов сказал Одоевцевой: «Глупость человеческая бесконечно величава».
Жила в богадельне любопытная пара – бывший венгерский посол в Польше граф Замойский с женой. Граф был старше Георгии Владимировича лет на пятнадцать, но сохранил очаровательную непосредственность и загадочно веселый нрав. До 1939 года он жил в Варшаве во дворце, из которого когда началась война, ушел пешком в чем был. Веселясь, вспоминал о своей карьере дипломата. Одоевцева подружилась с графиней и флиртовала с испанцами. Графа случайно сбил лихой мотоциклист, пострадавшего отвезли в больницу, происшествие обсуждалось всем домом. Развлечением обитателей были сплетни о том, как графиню Гейден избил за измену ее престарелый русский любовник. Эти разговоры наводили на Георгия Владимировича тоску. От одиночества хотелось бежать куда глаза глядят. Глядели они куда-то поближе к Парижу и подальше от жары.
Каково лето в Йере, ему говорили еще зимой. Но на деле оно оказалось непереносимым. Доходило до сорока двух в тени, жара длилась до сентября. «Не только писать невозможно, но даже дышать». Он вспоминал летние месяцы, проведенные ими когда-то на том же Лазурном Берегу, но не в Йере, а в Ницце и в Каннах. Благодатная прохлада по сравнению с Йером, где пространство с трех сторон закупорено горами. Не продувает, не продохнуть. «Чертов климат» в конце концов оказался для него фатальным. Лежать бы, смотреть на море и попивать холодное винцо. «Но мне и этой отрады нет. Я бывший пьяница, от последствий чего упорно, но не особенно успешно лечусь», — писал он в Нью-Йорк Гулю. Когда становилось невмоготу, он принимал холодный душ и ложился читать американский уголовный роман. Когда-то он смеялся над Зинаидой Гиппиус, запойно поглощавшей детективы. Теперь пристрастился сам, брал их в местной библиотеке по несколько штук сразу. Вот недавно читал, делился он впечатлениями, убийца перед тем, как прикончить жертву, лишает ее девственности, а она в минуту, когда «словно электрический ток прошел сквозь все ее тело», умудряется разбить ему череп булыжником.
Более осторожный Адамович, узнав, что в этом международном доме для стариков живут русские и зная характер Георгия Иванова, писал ему: «Мой добрый совет – не веди разговоров, кроме как о погоде. Такие дома – гнезда сплетен, интриг и вражды (и ссор)». Разговаривать чаще всего было не с кем, и все же
Летом 1955 года Георгий Адамович приехал к Ивановым, свернув в Йер-ле-Пальме по пути в Ниццу. Он невольно напомнил Георгию Иванову об этом городе, куда он не раз ездил, оставаясь там подолгу, где написал очерк «Ангельский променад», да и теперь, случалось, мечтал туда переехать, хотя сознавал всю запоздалую несбыточность желаний. Он хорошо знал русскую Ниццу — там Гоголь работал над «Мертвыми душами»: «Ницца — рай, солнце, как масло, ложится на всем… Спокойствие совершенное». В русской церкви на улице Лоншан была библиотека с застекленными орехового дерева книжными шкафами до потолка. Библиотеку устроил друг Пушкина, поэт князь Вяземский. В Ницце жил Герцен, побывал в ней и Чехов. А тютчевский вздох «О, эта Ницца…». Ницца русской аристократии, меценатов, художников, дворцов, садов, православного собора Святого Николая.
Прошел едва год, как они помирились с Адамовичем: худой мир лучше доброй ссоры. Разрыв длился пятнадцать лет. Когда-то смотрели на них как на близнецов: два неразлучных Жоржика. Но Адамович тогда уже знал, что более разных людей, чем он и Жорж Иванов, не найти. Примирение получилось внешним, оба чувствовали это. Каждый с полнейшей ясностью сознавал, что чувствует другой. Особых причин для примирения не возникло, но не было и причин для продолжения натянутого отчуждения. Жизнь почти вся позади.
Никому я не враг и не друг. Не люблю расцветающих роз. Не люблю ни восторгов, ни мук, Не люблю ни улыбок, ни слез. А люблю только то, что цвело, Отцвело и быльем поросло, И томится теперь где-то там По его обманувшим мечтам.(«Никому я не враг и не друг…», 1956)
Адамович пробыл в Йере недолго. Говорили о только что вышедшей книге «Одиночество и свобода», он обещал прислать ее и предложил Георгию Иванову написать рецензию.
– Понимаю, что после стольких наших с тобой трудных лет тебе это будет трудно. Но напиши, что хочешь и как хочешь. Можно, например, сказать, что мои «Комментарии» лучше, что «Одиночество и свобода» не самое лучшее из того, что я написал. Лично мне хотелось бы узнать, что ты думаешь о главах, где говорится о Зинаиде Гиппиус и о Поплавском…
Через несколько часов Ивановы его провожали.
– Не скучайте, Жорж и мадам, – сказал он на прощание, входя в автобус. – Скучно везде, не только в Йере. А место это райское, и напрасно вы рветесь в неизвестность.
Рецензия Георгия Иванова появилась в том же году в «Новом Журнале». Теперь он печатался только здесь. Есть два Адамовича, писал он, один обращается к широкой аудитории, пишет газетные статьи. В них нет ничего запальчивого или пристрастного. Ровный тон, ясные формулировки. Но все эти качества, важные для газетного критика, отодвигают в тень «другого Адамовича», пишущего для немногих. Этот Адамович — автор печатавшихся в «Числах» «Комментариев», повлиявших на целое незамеченное поколение. Статьи «другого Адамовича» — это размышления наедине с собой, им можно предаться только в одиночестве. И жаль, что в «Одиночестве и свободе» таких статей нет и по самому замыслу книги быть не может. «Все же хочу отметить замечательные страницы, как бы воскрешающие Мережковского и Зинаиду Гиппиус, и всю окружающую их навсегда погибшую атмосферу и незабываемый "какой-то особенный свет" Зеленой Лампы. И портреты Фельзена, Поплавского, Штейгера. И заключительные "сомнения и надежды"».