Георгий Иванов
Шрифт:
Так он писал о Георгии Адамовиче для журнала. В жизни отзывался об Адамовиче куда жестче. Боль обиды не забылась. Он вспоминал Зинаиду Гиппиус, будто бы сказавшую Адамовичу в глаза: «Вы как художник Чартков из гоголевского "Портрета". И ваша критика, как изрезанные Чартковым чужие картины, обрезки которых он прячет в сундуки». Адамович в отношении к Георгию Иванову был много щедрее, если не как к человеку, то как к поэту: «Жорж не столько первый поэт в эмиграции, сколько единственный, ибо читая то, что сочиняют другие, я прихожу в уныние и недоумение».
До Ниццы от Йера не то чтобы далеко, но и не рукой подать. На поездку нужны деньги, а их нет. Попросить у Адамовича?
– Он последний человек, у которого я взял бы деньги, хотя знаю, что не откажет, – сказал Георгий Иванов
Адамович еще раз наведался к ним через год, на пути из Ниццы в Париж в сентябре 1956-го. Провел несколько часов между двумя поездами. Ничего значительного между ними сказано не было. «Да, мы говорили о всякой чепухе», – заметил Адамович. Но при всей сложности чувств к своему бывшему близкому другу, затем в продолжение долгих лет другу-врагу, он сознавал, что Жорж не только первый поэт эмиграции, но по максимальному счету, когда никаких скидок не делается, – единственный поэт. Так он чувствовал, но признавался в своем чувстве неохотно.
Георгий Иванов получал скромные гонорары за стихи. На них можно было разве что съездить на автобусе в соседний Тулон, окунуться в какую-нибудь городскую жизнь. Роман Гуль называл его урбанистом. Очевидно, так оно и было. Но приходилось сидеть, «как сыч», в олеандровом Йере. Насколько лучше было бы в каком-нибудь Русском доме под Парижем, да и жара там, по крайней мере, с ума не сводящая. «От жары я делаюсь идиотом…» Уехать на лето возможности не было.
Безденежье связывало по рукам и ногам. Литературный фонд присылал гроши. Гонорары хоть и были более чем скромными, но по эмигрантским меркам грешно назвать их мизерными. На литературные заработки вообще мало кто из писателей эмиграции мог прожить. Даже очень часто печатавшийся Адамович должен был преподавать в университете в Манчестере, который возненавидел и при первой возможности сбегал на неделю-другую в Париж. Каждый чек, приходивший на имя Георгия Иванова или Одоевцевой, нужно было держать в секрете. Не ровен час узнает администрация богадельни. Считалось, что обитатели дома живут на всем готовом и вообще не могут нуждаться. Для Георгия Иванова в его йерском заточении деньги означали свободу. Например, возможность выступить на своем поэтическом вечере в Париже. Или в разгар жары на месяц переменить климат и, может быть, таким путем продлить себе жизнь.
Ивановы начали хлопотать, писали всем, кому могли, чтобы за них походатайствовали о переводе из интернационального дома (из этой «пальмовой дыры») в Русский дом под Парижем. Например, в Кормей или Ганьи. Усилия наталкивались на препятствия. Он считал, что даже теперь, через десять и более лет после окончания войны, чад наветов не развеялся. Его разуверяли, писали, что такие заведения, как дом в Кормее, аполитичны, что живут в них люди и противоположных взглядов, что по закону администрация не может выбирать постояльцев исходя из политических предпочтений. Верилось с трудом. Вдобавок кто-то пустил что Ивановы — «трудные жильцы». И хотя в Йере их никто не считал «трудными», эта репутация змеилась за ними с тех пор, когда они прожили полгода в Русском доме в городе Жуан-ле-Пен. Георгий Иванов тосковал по русскому Парижу и саркастически писал Лидии Червинской: «В ни один из русских домов нас не пустили — за фашизм или коммунизм — не выяснено. Этот дом интернациональный, добрая половина красных испанцев — по большей части очень милых людей. "Белогвардейской сволочи" меньше, что приятно: Когда кончили корпус? Каким полком командовал ваш батюшка? В большом количестве это тошнотворно…»
Их попытки переехать следовали одна за другой, и все они наталкивались на ватную стену. Адамович, пытавшийся помочь им, говорил, что главное препятствие в том, что Георгий Иванов и Одоевцева уже устроены. Другие ждут годами, мест мало, очередь еле движется, надо быть терпеливыми. В конце концов Г. Иванов получил предложение перебраться в недавно открытый Русский дом в Севре, в четверти часа на поезде от Парижа. Письмо пришло слишком поздно, когда Георгий Иванов был болен, чувствовал, что уже не поправится, и затевать переезд было не по силам.
Несмотря на его отказ от Севра, друзья продолжали хлопотать. Ивановы мечтают о переводе в благотворительный Дом Ротшильда.
Три с половиной года жизни в Йере — цепь житейских неудач и на их фоне изобилие удач творческих. Не только безрезультатность хлопот о Русском доме близ Парижа, но и провал попыток получить пенсию, устроить большой поэтический вечер, найти издателя на собрание стихотворений или на второй том «Петербургских зим». Усилия поправить здоровье оказались столь же тщетными. Он договорился с Романом Гулем об издании сборника своих новых стихотворений, очень надеялся. Казалось бы, нет предвидимых препятствий. Гуль – друг и почитатель, называвший его «князем поэзии русского зарубежья». И тем не менее этой книги «1943-1958. Стихи» увидеть ему было не суждено, вышла она посмертно.
Порой казалось, что он попал в заколдованный круг. Он ставил перед собой и Одоевцевой практически неисполнимую в условиях эмиграции цель: «Мы должны иметь возможность жить литературой, никакой другой малейшей возможности у нас нет». Примириться с обстоятельствами не хотел и не умел, пессимизм становился привычным душевным состоянием. При этом сохранялось неутолимое жизнелюбие, столь же самопроизвольное, как и его поэтический талант.
Построили и разорили Трою, Построили и разорят Париж. Что нужно человеку — не герою — На склоне?.. Элегическая тишь. Так почему все с большим напряженьем Я жизнь люблю — чужую и свою — Взволнован ею, как солдат сраженьем. Которое окончится вничью.(«Построили и разорили Трою…», 1956)
Здесь и трагизм мироощущения, и просто человеческое отчаяние. Но от трагизма он пытался бежать, а поражение или то, что считал поражением, принял как неизбежность и свое отчаяние «превращал в игру».
Месяца через два после первого визита Адамовича приехал из Парижа на мотоцикле Кирилл Померанцев. Как никто другой он понимал, что репутация циника, которой было окружено имя поэта, вздор. Это маска, скрывающая ранимого, чуткого, непрактичного, житейски неприспособленного художника. Жорж Опасный, как его называли в период «Чисел», по существу был человеком беззащитным. Померанцев считался учеником Георгия Иванова; «Жоржин поэтический поклонник», как он сам представился Адамовичу, встретившись с ним в салоне Неточки Элькан, на улице Тильзит, где до переезда в Йер изредка бывали и Георгий Иванов с Ириной Одоевцевой.
Я в вашем доме гость случайный, Встречались мы не много раз. Но связывает нежной тайной Поэзия обоих нас…Эти строки он посвятил матери Неточки Элькан. Теперь они сидели с Кириллом в кафе под открыточными пальмами. На первых порах Георгий Иванов приходил сюда часто, заказывал вино, писал воспоминания. Сейчас они говорили о новостях, о «Русской мысли», о смерти Пиры Ставрова, поэта парижской ноты. Помнишь у него? –