Георгий Победоносец
Шрифт:
И ведь, казалось бы, чего людям надобно? Деньги есть, земля есть, холопов столько, что в прежние времена князем можно было б зваться, — ежели дерзости достанет, так и великим. Соседей, кои, как соринка в глазу, мешали, под корень извели, даже семени их не оставили. А главное, за то лихое дело государь их ещё и похвалил. Особенно Ивана: дескать, не растерялся, отцеубийцу, что с саблей на государевых людей кинулся, одной пулей уложил, не промахнулся, и дворянство русское ему, псу смердящему, далее хулить и позорить не дал. Одно слово — сокол! Перстень со своей руки пожаловал, а ещё бочку пороху — стреляй, сказал, сколь душа пожелает, совершенствуйся в мастерстве, чтоб враги государя-батюшки одного имени твоего
Эк угадал! Стрелять-то молодой боярин охоч, да руки у него, видать, не тем концом и не в то место вставлены. Сам-то Аким там, у Зиминых, не был, но боярский возница ему всё как было после рассказал. Он, возница, от молодого боярина близко сидел и хорошо видел, что в самый миг, когда он за курок-то потянул, рука у него дрогнула, и дуло мало не на вершок в сторону ушло. Сие и называется: попал пальцем в небо. Любопытно, куда б он уцелил, кабы его тот холоп не напугал? Свалил бы какого стрельца, а то и сотника Ваську Голого, и что б ему тогда было вместо царской милости?
Но государь, конечно, с возницей боярина Долгопятого сего не обсуждал. Охота царю со смердом разговаривать! Через то, между прочим, на Руси много неправды испокон веку чинилось, ныне чинится и впредь учиняться будет. Да только Акиму Безносому от того ни жарко, ни холодно. На что она нужна, правда? Кто сверху очутился, тот и прав, вот тебе и вся правда. Свезло боярину с сынком, выкрутились, и даже Зиминых именье, кое по всему должно было в казну отойти, государь, расчувствовавшись, Долгопятым подарил за доблесть и за то, что скверну богопротивную, позорище то кровавое, на корню своими руками изничтожили.
От тех даров великих, от незаслуженной царской милости Иван Феофанович в мыслях выше облаков вознёсся и, похоже было, уж видел себя подле царёва трона — ближе, чем все иные бояре да князья, ближе даже, чем страшный Малюта Скуратов и зять его, Борис Годунов. Даже Аким догадывался, что заносится Ванька не по чину, а главное, не по уму. Отец же его, Феофан Иоаннович, это ещё лучше понимал. Знал боярин и силу боярской зависти, и цену царской милости, а паче всего иного — цену сынку своему, Ивану. Понимал, что доведёт Иванушку его короткий ум при долгом да хвастливом языке до беды лютой, неминучей, и бился, как рыба об лед, пытаясь хоть теперь вложить в твёрдую сыновнюю голову толику ежели не ума, так хотя бы хитрости, без коей при дворе в два счёта пропадёшь. Ан поздно спохватился: как не хотел Иван с малолетства ничему учиться, так и ныне, мужем сделавшись и бороду отрастив, умнеть не пожелал. Ему, как всякому природному дурню, представлялось, что он на свете всех умнее.
Пока он, Иван, с дурью своей за отцовской широкой спиной прятался, то ещё полбеды было. А только боярин в последнее время и впрямь начал стареть, сдавать, всё реже появлялся при дворе и, по всему видать, собрался совсем уйти на покой. Царь того почти и не заметил, благо Феофан Иоаннович, как и прежде, воинской доблестью да государственной мудростью не блистал, угождая великому князю Ивану Васильевичу уж тем, что видимого вреда не чинил. Словом, что был он при дворе, что не было его — никакого различия. Разве что простора в Большой палате поболе сделалось. И видно было, что Иван уж на его место в Боярской думе метит, мечтая там себе славу и почести сыскать, а на деле ища себе позора и погибели.
Чувствовалось, что надвигаются перемены, и оттого Безносому Акиму временами делалось тревожно и неуютно, будто тянуло откуда-то ледяным сквознячком. Откуда сквознячок дует, он видел, а поделать ничего не мог, ибо сквознячок был не из тех, что можно прекратить, просто прикрыв дверь либо заткнув пучком соломы дыру в стене.
Обо всём том Аким обыкновенно размышлял перед сном, сидя в одной рубахе на лавке в чуланчике, унаследованном от покойного шута
Аким сидел, широко расставив босые ноги, давая ступням роздых на прохладном, гладко оструганном полу, и рассеянно почёсывал пятернёй видневшуюся в вырезе рубахи покрытую старыми шрамами грудь, на коей не было ни волос, ни креста, а висел на засаленном шнурке золотой персидский динарий, снятый некогда с шеи зарезанного и брошенного в море купца. На обритом черепе поблёскивала отросшая седоватая щетина, среди которой белели полоски ещё двух шрамов; впалые щёки тоже пора было брить, и, с шорохом проводя ладонью по колючему подбородку, Аким мысленно проклинал заморских умников, которые придумали столь глупое и не приносящее никакой пользы занятие, как бритьё. Зачем сбривать то, что уже назавтра вырастет опять? Ежели б Господу было угодно, чтоб мужи ходили с босыми лицами, он бы их такими и создал. Борода же дана мужу, дабы отличить его от бабы, и брить её означает идти супротив воли Господа. Акиму нарушать Божью волю было не привыкать, но то было всё в охотку, а пакостнее занятия, чем скоблить себя пожалованной боярином бритвою, он не знал.
В отдалении, на чистой хозяйской половине, в своей опочивальне, громко, на весь терем, храпел старый боярин. Кто-то тяжко, как однажды виденный Акимом в дальних заморских краях дивный зверь по прозванию «слон», протопал сперва лестницей, а после коридором. Продолжая думать о своём, Аким помимо воли узнал шаги Ивана Долгопятого, коему по походке прозываться б не Долгопятым, а Толстопятым. Пяты у него и впрямь были толсты, телеса дородны, и ходил он всегда так, будто сваи заколачивал — от лени, а ещё, наверное, потому, что, этак ступая, самому себе грозней казался.
Аким зевнул, даже не подумав перекрестить рот, как это было принято. Рот крестят, чтоб туда нечистый дух не влетел, а Безносому Акиму печься о том было, пожалуй, поздновато. Ему, ежели рот и крестить, так затем только, чтоб нечистый дух оттуда обратно на волю не выскочил. А Акиму что? Пущай его выскакивает! Жалко, что ли? Пущай, коли желает, шастает туда-сюда сколь душе угодно. Он, нечистый, Акиму не помеха, а, скорей, подспорье. У кого ж ещё человеку помощи искать, если Бог от него с самого рождения отвернулся?
Он услышал, как скрипнула дверь опочивальни боярского сына, и вздохнул с облегчением: к себе пошёл, не к жене. Стало быть, этой ночью можно спать спокойно, лишнего шума в тереме не будет. Через этот ночной шум Аким одно время чуть было уши перед сном не начал затыкать. Иная дворня, он знал, и затыкала — кто паклей, кто тряпицей, кто чем. А только ему этот простой, казалось бы, путь был заказан. Он ведь не только шут, не только палач, но и в самую первую голову телохранитель, коему денно и нощно бдеть полагается. А как ты станешь бдеть, коли уши заткнуты? Вот и приходилось терпеть, гадая, долго ль ещё молодая жена при таком-то муженьке протянет.