Герой советского времени. История рабочего
Шрифт:
Если раньше между цехами были пустыри, а в центре заводской территории даже небольшое озеро, то теперь на месте озера выстроен большой материальный склад и пустыри застроены огромными цехами. И теперь на заводе работает не четыре тысячи как в 1929 году, а двадцать тысяч. Если раньше завод стоял на Московском шоссе, а кругом были заболоченные поляны, то теперь это Московский проспект, протянувшийся в сторону Пулково на четыре километра и застроенный красивыми домами.
Этому центральному проспекту района сопутствуют проспекты и улицы, выросшие на месте пустырей. И всюду асфальт, газоны и великолепный парк Победы, посаженный после войны на месте городской свалки.
В общем, за «Электросилой» в сторону Пулково вырос целый
Выходит, мы стареем, а Московская застава молодеет. Это я говорю «застава», а молодые не признают застав. Нарвский, Невский, Московский район – вот и все. И никаких застав не признают. Новое поколение уже не помнит историю района, города, страны. Многие молодые поклоняются только деньгам, тряпкам и прочему вещизму, а на остальное им до лампочки. Время неумолимо движется вперед, и я вижу, как здорово постарел. Это даже не то определение. Просто я стал почти восьмидесятилетним стариком уже в стадии ископаемого предка. Вот такие думы рождаются в отдыхающем цеху.
Но я дежурю не один. Еще есть дежурный монтер Анатолий Вьюшин. Толя общительный человек. Оказывается, он воевал в 1941 году примерно в тех же местах, где и я, но только немного позднее и менее удачно, чем мы. Толя даже не знает, с какой дивизией и полком свела его судьба.
С маршевой ротой он пришел в какой-то лес, где находился, по-видимому, штаб полка. Их развели по подразделениям. Среди реденьких окопчиков на опушке леса Вьюшин вырыл и себе ямку. Все эти хождения и обустройство заняли почти всю ночь. Уже на востоке проклюнулась зорька, как Толя заснул. Он не знает, сколько спал, но проснулся от грохота разрыва немецких снарядов. А потом пошли фашистские танки, а за ними густо повалила немецкая пехота, которая как сумасшедшая орала и бешено строчила из автоматов.
У Вьюшина была одна обойма патрон. Он несколько раз выстрелил из винтовки. Танки и пехота фашистов неумолимо приближалась. Увидел, что несколько соседей-солдат поползли, и он за ними. А сзади резко бухали орудия немецких танков, и кричали фрицы. Ползущие солдаты поднялись и побежали вглубь леса. И он за ними. Так началась бродячая жизнь четырех солдат. Шум боя постепенно затихал – они углублялись в лес. Ориентировались по немецким самолетам, которые стаями шли в сторону Ленинграда. Через несколько дней к ним присоединились еще три товарища. Питались черникой, недозревшей брусникой. Несколько раз копали на покинутых землях картошку. В одном брошенном магазине нашли немного засохшего хлеба и сахара. В разных направлениях громыхали пушки. Несколько раз слышали гул проходящих танков. В небе шли и шли косяки фашистских самолетов на Ленинград.
В первых числах сентября вышли к большому населенному пункту. Это был пригород Ленинграда Детское Село (город Пушкин). Шли по спокойному городу и люди с удивлением смотрели на этих обросших щетиной солдат.
– Я увидел вывеску «Парикмахерская» и машинально зашел туда, – говорил Толя. – Сел в кресло и провалился, как в пропасть. Проснулся постриженным и побритым. Мастер отказался брать деньги за работу.
Вьюшин пристал к какой-то части. А семнадцатого сентября [немцы] заняли Пушкин. Толя Вьюшин воевал в разных частях Ленинградского фронта. Зимой 1942 года был ранен. Лежал в госпитале, где сестры носили ведрами воду из Фонтанки. Он исправил мотор у насоса, и госпиталь перестал испытывать водяной голод. Вообще Толя много сделал в госпитале по электрической части. Когда выздоровел, его не хотели отпускать, но он ушел на фронт. Через две недели был снова ранен и попал в старый госпиталь. Его встретили по-хорошему, как своего. Последний раз Вьюшин был ранен под Выборгом в 1944 году.
Оказывается, Вьюшин был вооружен канадской
За воспоминаниями быстро проходит время. Около четырех часов нас сменяют другие товарищи.
В эти годы мои семейные дела становились все хуже и хуже. Мне вспоминаются первые письма, полученные от жены в конце 1944 года. Она писала: «Если мы встретимся, то жить будем иначе. Я поняла, как была не права до войны». Тогда она на меня тратила 30 слов в день, а теперь 10 в неделю. Так что она выполнила свое обещание жить по-другому.
И тут возник счастливый случай. В 1954 году началась организация коллективных садов. Я ухватился за это неизвестное дело. В тридцати километрах от Ленинграда заводу отвели участок земли. Земля была бросовая – песок вперемолку с камнями, – кое-где заболоченная. И в этих местах было царство мхов столетнего возраста. Росла на этой земле жалкая трава. Кое-где тощие кустики и бескровные осины и березки. Водоемов и дорог не было.
Здесь легкой жизни не предвиделось, да я и не искал ее. Главное, после работы можно было не возвращаться домой в опостылевшее гнездо. В любую погоду я ездил туда, а в воскресенье, чуть свет, я уже был на вокзале. Никакие перепады погоды не могли меня остановить. Если шел приличный дождь, я пережидал его в шалаше, сделанном из плащ-палатки и кусков фанеры. А на мелкий дождь я не обращал внимания, орудуя лопатой и перемещая грунт в соответствии с выработанным мной планом. Сад нужно было создавать упорной работой, на этой обиженной природой и обстоятельствами земле. Некоторые садоводы считали, что стоит копнуть лопатой землю, как все образуется без особых усилий.
Но я понимал, что нужно вложить уйму труда и немало денег, чтобы эта пустошь стала по-настоящему красивой землей. Прежде чем посадить яблоню и куст смородины, нужно было вырыть яму для яблони диаметром в два метра и глубиной 70 см, а под куст – в два раза меньше. Из ям нужно было удалить песок и камни, а заполнить их дерном, торфом, навозом. Песок и камни нельзя было удалить с участка, чтобы не понизить его. Для этого пришлось на участке разметить дорожки, снять с них дерн, а на его место сыпать песок и камни из ям. Такое перемещение грунта имело и второе преимущество: я мог ходить по дорожкам при любой погоде. Они были всегда сухими. А соседи в дождливую погоду осенью или весной укладывали доски или кирпичи, где им приходилось ходить. Своего дерна для заполнения ям не хватало. Приходилось таскать дерн с пустырей, покупать торф и навоз. За навозом я и сам ходил на совхозное пастбище за два километра.
В общем, тут нужен был труд и еще десять раз труд, подкрепленный деньгами. Трудились садоводы с ранней весны и до заморозков. Приезжали по воскресеньям зимой. Тащили на себе все, что нужно было в хозяйстве. Это было упорство муравья и мощь Гулливера [71] .
Зимой я ходил на свалку. Собирал доски, фанеру, картон, гвозди, краску и все это зимой переправлял в сад.
71
Дописано Г. А. Калиняком другими чернилами, очевидно, позже, когда он просматривал записки.
Сад стоял, укутанный зимней тишиной, и среди белого безмолвия сиротливо стояли скелетики первых посаженных деревьев. Снег лежал, точно яблони цвет, чуть розоватый от скупого зимнего солнца, и казалось в январе, что уже чуть-чуть повеяло запахом весны и пробуждения.
На третий год работы в саду появились первые результаты. Сначала ягоды, а потом фрукты пошли на стол сыну. Зацвела и заплодоносила земляника. Забушевали цветы. Было радостно видеть, что из пустыря, благодаря упорству и усилиям, рождается красивая земля, обещающая и благодарная.