Гибель Марины Цветаевой
Шрифт:
С октября 1937 по июнь 1939 я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической «оказией». Письма его из Советского Союза были совершенно счастливые. Жаль, что они не сохранились, но я должна была уничтожать их тотчас по прочтении; — ему недоставало только одного — меня и сына.
Когда я, 19-го июня 1939 г. после почти двух лет разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела — я увидела тяжело больного человека. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через пол-года по приезде и вегетативный невроз. Я узнала, что все эти два года он почти сплошь проболел — пролежал. Но с нашим приездом он ожил, припадки стали реже, он мечтал о работе, без которой изныл. Он стал уже сговариваться с кем-то из своего начальства о работе, стал ездить в город…
И — 27 августа — арест дочери.
Теперь о дочери.
77
Эта фраза из ПБ Цветаевой исключена.
А после дочери арестовали — 10-го октября 1939 г. и моего мужа; совершенно больного и изведенного ее бедой.
7-го ноября были арестованы на той же даче семейство Львовых, наших сожителей, и мы с сыном оказались совсем одни, в опечатанной даче, без дров, в страшной тоске.
Первую передачу от меня приняли: дочери — 7-го декабря, т. е. 3 месяца с лишним после ее ареста, мужу — 8-го декабря, 2 мес. спустя.
Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его: 1911–1939 г. — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут и друзья и враги. Даже в эмиграции никто не обвинял его в подкупности [78] .
78
В ПБ фраза продолжена: «…и коммунизм его объясняли «слепым энтузиазмом». Даже сыщики, производившие у нас обыск, изумленные бедностью нашего жилища и жесткостью его кровати (— «Как, на этой кровати спал г-н Эфрон?») говорили о нем с каким-то почтением, а следователь — так тот просто сказал мне: — «Г-н Эфрон был энтузиаст, но ведь энтузиасты тоже могут ошибаться…»
А ошибаться здесь, в Советском Союзе, он не мог, потому что все` 2 года своего пребывания болел и нигде не бывал.
Кончаю призывом о справедливости. Человек, не щадя своего живота, служил своей родине и идее коммунизма. Арестовывают его ближайшего помощника — дочь — и потом — его. Арестовывают — безвинно [79] .
Это — тяжелый больной, не знаю, сколько осталось ему века. Ужасно будет, если он умрет не оправданный [80] .
Протоколы допросов Марины Цветаевой в Префектуре Парижа (1937 год)
79
Последние две фразы в ПБ убраны.
80
В ПБ далее дописана другая концовка: «Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы — проверьте доносчика. Если же это ошибка — умоляю, исправьте пока не поздно».
О допросах М. И. Цветаевой осенью 1937 года в Префектуре Парижа до сих пор было известно немногое. Наиболее подробно написал об этом Марк Слоним:
«Во время допросов во французской полиции (Сюрте) она все твердила о честности мужа, о столкновении долга с любовью и цитировала наизусть не
81
«Воспоминания», с. 348.
О том же сама Цветаева лаконично сообщает в письме к Ариадне Берг 26 октября, спустя две недели после побега мужа из Франции и четыре дня спустя после первого допроса в Главном управлении национальной безопасности: «Сейчас больше писать не могу, потому что совершенно разбита событиями, которые тоже беда, а не вина. Скажу Вам, как сказала на допросе: «— C`est le plus loyal, le plus noble et le plus humain des hommes. — Mais sa bonne foi a pu ^etre abus'ee. — La mienne en lui — jamais» [82] .
82
— Это самый честный, самый благородный, самый человечный человек. — Но его доверие могло быть обмануто. — Мое к нему останется неизменным (фр.).
И еще, в письме той же корреспондентке 2 ноября 1937 года: «Что бы Вы о моем муже ни слышали и ни читали дурного — не верьте, как не верит этому ни один (хотя бы самый «правый») из его — не только знавших, но — встречавших. <…> Обо мне же: Вы же знаете, что я никаких «дел» не делала (это, между прочим, знают и в Сюрте, где нас с Муром продержали с утра до вечера) — и не только по полнейшей неспособности, а из глубочайшего отвращения к политике, которую всю — за редчайшим исключением — считаю грязью».
Диалога о вине мужа и о непоколебимой вере в его благородство, который сообщен в письме к Берг, мы не находим в протоколах, тексты которых предлагаются вниманию читателей ниже. Не зафиксированы в этих текстах, разумеется, и «поэтические чтения» Марины Ивановны перед лицом парижских следователей. Это не означает, однако, что то и другое — плод фантазии поэта.
Цветаева, кажется, даже гордилась формулой, которую она нашла, защищая честь мужа от обвинений, которые представлялись ей чудовищным недоразумением и ошибкой. Ведь и в письме к Сталину она повторит свое страстное утверждение почти теми же словами: «Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его: 1911–1939 годы — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же скажут о нем и друзья и враги».
Напомним вкратце об обстоятельствах конца тридцать седьмого года в Париже. Допросы Цветаевой связаны с полицейским расследованием убийства, совершенного в Швейцарии в окрестностях Лозанны 4 сентября того же года. Убитый оказался советским резидентом Игнатием Рейссом (Порецким), незадолго до того не пожелавшим вернуться в СССР по требованию Иностранного отдела НКВД. О своем отказе Порецкий сообщил в обличительном письме, адресованном в Москву, в ЦК партии большевиков. Сразу же после передачи письма (через Вальтера Кривицкого) в советское полпредство, тут же, в Париже, оно было вскрыто. И как раз в эти дни здесь находился заместитель начальника ИНО НКВД С.М. Шпигельгласс.
Немедленно была создана оперативная группа по розыску скрывшегося из Парижа автора письма. В нее вошли, в частности, Франсуа Росси (он же Виктор Правдин) и Шарль Мартинья, швейцарская подданная Рената Штейнер, француз Пьер Дюкоме, а также русские эмигранты, жившие во Франции, Димитрий Смиренский и Вадим Кондратьев. По утверждению генерала госбезопасности П. А. Судоплатова, в группу входил также болгарский «нелегал» Борис Афанасьев, сразу же после убийства вместе с Правдиным приехавший в Москву.