Гильгамеш
Шрифт:
— Прекрасно, прекрасно, — потирал руки Ага. — Мы бежим удивительно быстро. Сбросите жир, накопленный за время лености в Кише, примчитесь к Уруку поджарыми и злыми!
По ночам лодки приставали к берегу. Тотчас выпускали пастись ослов, которых во время боя запрягали в повозки-колесницы предводители дружины, вытаскивали и сами колесницы, дабы принести перед ними по обычаю в жертву голубя.
Местные жители разбегались в страхе от флотилии кишских лодок. Города же, встречавшиеся по пути, высылали навстречу уважаемых лиц с подношениями и приятными глазу безделушками из полудрагоценных камней. Ага не принял ни одного из приглашений остановиться в городе, отдать дань гостеприимству. Во-первых, Ага знал, что эти приглашения неискренни — кому хочется принять в свой дом ораву отчаянных, своевольных, вечно озорничающих воинов. А во-вторых, он хотел быть стремительным как степной ветер, он надеялся появиться перед Уруком неожиданно, словно молния, ударившая из безмятежно-чистого небосвода.
Когда
Последний переход кишский владыка решил совершить ночью. С едва слышным плеском уходили в высокую, илистую от северных дождей воду шесты, и бесшумно проплывали темные силуэты прибрежных кустов, плакучих ив, горбы распределяющих воду плотин. Мерцали переливчатые звезды, волнами наплывало гудение мошкары, изредка раздавался звонкий шлепок по голой коже и тихие проклятия в адрес ночных кровососов.
Дружинники были неразговорчивы. Обманывать врага, подбираться к нему незаметно — все это они понимали, однако сегодняшняя ночь отчего-то угнетала их. Может быть потому, что ни один ветерок не беспокоил равнину, а, может, еще и потому, что берега были неестественно тихи и недвижимы. Словно здешняя земля замерла, наблюдая за ними, готовясь нанести коварный удар. Медленно поднялась из-за ровного горизонта большая шафранная луна. Призрачно-желтые дорожки побежали по Евфрату, тени на берегу сгустились. Воины ежились, лунный свет казался им слишком ярким. Над водой вдруг показались сотни ночных прозрачно-белых бабочек. От суматошного веяния гигантских, оставляющих после себя светло-пепельный след, крыльев на дружинников пахнуло подземным холодом. Бабочки гирляндами эфемерных, дрожащих цветков усеивали шесты, когда кишские герои поднимали их из воды, и со змеиным шелестом взмывали в воздух, едва шесты начинали уходить в реку. Когда Луна встала выше, бабочки заметались еще более беспокойно. Они бились о лодки, о лица дружинников, об ослов, которые принялись испуганно кричать. От ударов тельца бабочек разлетались в невесомый прах, скользкий на ощупь, как пыльца цветков финиковой пальмы. Вода в одно мгновение засеребрилась от обилия останков ночных эфемерид. Но вот что-то произошло в их беспорядочном движении. Они услышали некий приказ, минувший уши людей, и тысячи, тысячи бабочек взметнулись вверх, к Луне. Пораженные, люди смотрели, как призрачное белесое облако вытягивается в сужающуюся кверху ленту. Лента извивалась вслед за незаметными человеку движениями ночного воздуха и стремилась к разверстым вратам обманчивого ночного светила. Она оставляла после себя мерцающую, медленно затухающую тропинку, до которой, казалось, можно было дотронуться рукой. В оцепенелом изумлении воины наблюдали за полетом бабочек до тех пор, пока дружинник, сидевший на носу лодки вождя, не сказал:
— Впереди что-то есть.
Ага в один прыжок оказался рядом с ним. Далеко на юге, ближе к линии смутно угадываемого горизонта, темнота стала как будто гуще. Она еще не имела определенных очертаний, но там явно угадывалось что-то массивное, большое.
— Гора! — выдохнул дружинник.
— Какие здесь горы?! — Ага раздраженно оттолкнул его в сторону. Многовато неожиданностей было для ночи. Пугающая тишина, безумная пляска бабочек — Кишский владыка мельком взглянул на небо, но от белесой ленты не осталось и следа, — теперь вот это. — Убрать шесты! — приказал он своим людям. Не подгоняемые дружинниками лодки пошли медленнее. — Да заткните вы им пасти! — рявкнул он на воинов, что никак не могли утихомирить ослов.
Наученное опасностями тело Аги напряглось,
— Да ведь это же стены!
Прошло не так уж и много времени со схватки Гильгамеша и Энкиду, а Большой понял, что жизнь его начинает меняться. Он стал чувствовать рядом с собой нечто от себя отличающееся. Раньше такое ощущение возникало только в храме Нинсун, где была матушка, ласковая, но и неуловимо строгая. Все остальные казались Гильгамешу его собственным продолжением. В двадцать два года он, словно ребенок, не мог провести четкую границу между «мной»и «не мной». Теперь же границу вокруг Большого прорисовывал Энкиду. Мохнатый, немножко неуклюжий, он с доверчивым почтением смотрел на старшего брата, на порядок человеческой жизни. Оба были большие дети, но Гильгамеш — ребенок, испорченный вседозволенностью, а Энкиду — решительно вседозволенность не понимающий, выше всего чтивший не похвалу «Большой!», а имя «человек».
Их наивности не могли не сталкиваться, но ни разу напряжение разговоров не разряжалось в ссору. Трудно сказать, был ли раньше у Гильгамеша характер — если только назвать характером безоглядный полет восторженной самовлюбленной мощи, или те, неземные, глаза, выглядывающие во время его кошачьей внимательности, глаза, о которых сам Большой не имел представления. Теперь же Гильгамеш остановился, сообразив, что безоглядностью разорвет явно обнаружившуюся грань их с Энкиду взаимного доверия, симпатии и потеряет этого степного пришельца. Оказалось, что осторожность, что усилие по сохранению контроля над собой доставляет не меньшее удовольствие, чем безоглядность. Большой не умел присматриваться к себе, иначе он обнаружил бы на месте того яркого разноцветного шара, каким он ощущал самого себя, и упрямство, и воспитанную податливостью окружающих склонность к припадкам озорного буйства, и, вместе с тем, безрассудное доверие к миру. Но он знал сердцем, что до появления Энкиду жить было слишком беззаботно и пусто, что это было плохо, неправильно. Зато теперь Гильгамеш ощущал, как посреди разноцветного шара начинает сам собой стягиваться тугой узелок воли.
Несколько раз Большой подступал к Энкиду с вопросами о его жизни в степи.
— Не помню, — простодушно отвечал тот. — Когда, отходя ко сну, закрываю глаза, до сих пор вижу вокруг себя зверей, траву, сухость. Наверное, вот так всегда и было. Я думал… нет, я вовсе не умел думать, я чувствовал, что так правильно, поэтому-то и отгонял охотников… Будь великодушен, Гильгамеш, я не помню родителей.
— Не помню!.. Не помню!.. — передразнивая Энкиду, Большой порывисто ходил перед братом. — Неужели тебе не интересно, откуда ты взялся?
— Не интересно? — Энкиду морщил свой тяжелый широкий лоб. — Нет, Могучий, мне интересно. Только я не могу вспомнить. Но одно знаю точно: я — человек! — Произнося эту фразу, Созданный Энки всегда гордо улыбался. — Иначе как бы я сумел так ловко понять вашу речь, так ловко научиться есть и пить по-людски? Мне интересно, брат, но больше мне интересен город, то, как здесь живут люди. Они собираются на улицах в кружки, говорят об урожае, кланяются жрецам, ходят друг к другу в гости. Это так отличается от звериного! Здесь кругом одни умения — посмотри хотя бы, как кожевник скручивает свои кожи, прежде чем взвалить на плечо и отнести покупателю! А как он готовит растворы, в которых вымачивает шкуры! Вчера я напросился к одному горшечнику только ради того, чтобы понаблюдать за приготовлением зеленой краски, которой покрывают края наших кувшинов. Оказывается — вот чудо, клянусь Энки! — она не зеленая, а цвета ила. Когда перед обжигом ее наносят на глину, та почти сливается с материалом; удивительно, что горшечник умудряется прорисовать узор до конца. А потом, вынутая из печи, краска застывает блестящей зеленой корочкой, как это красиво!
Гильгамеш с непониманием смотрел на Энкиду. Перед постройкой стены он сам развлекался выдумыванием новых умений, но ведь это игра, а можно ли серьезно относиться к игре? Он не понимал восхищения брата складом городской жизни, привычное ему было малоинтересно. С большим удовольствием он выслушал бы рассказы о звериных повадках, но Энкиду скучно качал головой и отвечал, что охотники расскажут Большому об этом лучше его.
— У них для этого есть особое умение, — втолковывал он. — Они наблюдательны, им нужно знать о дичи все. Они расскажут об антилопах интереснее, чем те сами могли бы поведать о себе. И они умеют рассказывать. Вот так. Хочешь, я позову охотников?