Гильгамеш
Шрифт:
— Больше не отпускай никого! — сказал он шумеру. — Мы опаздываем: я запрещаю все, что мешает нашей работе. — Большой поднял вверх руку. — Отныне я говорю: пока стена не будет готова, да не познает мужчина женщину, а женщина мужчину. Я говорю: ночью по городу станут ходить люди; пусть никто не запирает двери перед ними. Они сообщат мне, нарушает ли кто запрет. Я говорю: нарушивших будут бить плетьми, бить до костей — так, чтобы они надолго забыли об Инанне! — Он повернулся к сопровождавшим. — Записать и объявить повсюду!..
Ну, это было слишком! Урук присел и хлопнул себя по коленям, услышав новость. Все как один урукцы посмотрели на небеса, а потом — вокруг себя, желая увидеть, стерпит ли Инанна такое поношение? Думали-то они, конечно, не об Инанне, думали черноголовые о себе, о своих братцах,
Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.
Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.
Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.
— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.
Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?
Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.
2. ЭНКИДУ
Дождь из зерен и фиников окатил статуэтки богов, а вслед за ним — дождь драгоценностей. Втайне от правителя жрецы малых храмов совершали обряды отверзания глаз и ушей идолов — на случай, если Гильгамеш неведомо каким колдовством усыпил ангелов, переправлявших вести божествам.
«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он
Боги слышали урукцев. Высоко над лазуритовыми небесами гулко раздавался голос Энлиля.
— Печень и бедра возжигал Гильгамеш — кому? Не тебе ли, Инанна, звезда утреннего восхода, золотая лучница, щедрая любовью?
— Нет, наездник туч Энлиль, нет Великая Гора Энлиль. Моих ноздрей не касался дым с алтаря. Гильгамеш не слал мне жертв, напротив — он гонит любовные радости из города. Мои сестры — жрицы-блудницы, нагуливают жир и бездельничают — какие тут могут быть бедра и печень? Он забыл о почтении ко мне и заставляет горожан не вспоминать о том, что моими словами был поднят холм, где ныне находится храм Кулаба, что я покровительствовала первым урукцам. Может быть, он возжигал их для Энки, властелина вод земных? Из земной глины лепит он стены, а глина там, где вода, там, где влажнобородый Энки!
— Нет, красавица, нет, любимица мужчин, ты ошибаешься. Я, Энки, заполняю водой ямы, которые Гильгамеш выкапывает, я смешиваю пресные потоки с красной и синей глинами, вынашиваю их как мать ребенка, чтобы стены были крепче. Но он вспоминает обо мне лишь в праздники, когда люди откладывают в сторону мотыги и начинают украшать себя цветами. Тогда жрецы несут рыб, пироги со сладкой крупкой и кувшины с белым пивом — тогда и Гильгамеш поет о щедрости, о милости Энки. Сейчас же глаза его, сердце его заняты другим; он далек от меня, каждый знает это. Может быть, нужно вспомнить о ком-то ином из Игигов, красавица?
— О ком вспомнить, Энки? Ты близок земле, ты — владыка низа, ты мудр; подскажи, кому предназначалась печень, кто наслаждался бедрами?
— Это ты спрашиваешь меня? Тебе, господину ветров, пастуху людских судеб, должен быть известен тот, кто ныне почитаем Гильгамешем. Вспомни о днях, когда земля и небо были рядом, когда они жили в одном доме. Ведь это ты ворвался между ними, это ты унес землю, ты, словно центральный столб, поддерживающий крышу храма, встал между ней и небесами — Ану. Подобно крови из разверстой раны на землю хлынули верхние воды, ветры раскручивали их в смерчи, в грозовые тучи. Тучи, сталкиваясь лбами, наполняли громом неожиданно явившийся — твоей силой, Энлиль, явившийся — простор. Но помнишь ли ты, что сверкало, сияло между водами, между тучами и громами, созданное тем же твоим ударом?.. Это было Солнце. Солнце-Уту вспыхнул, осветив новорожденный, метущийся еще мир. Ты положил меру сиянию Солнца, дал ему движения по небесам, власть над вечерними стражами и право видеть все происходящее на земле. Он видит и судит, в руках его зубчатый нож, которым Уту готов срезать голову виноватому; для людей он — самый близкий и понятный судья. Гильгамеш мнит себя подобным Уту, он говорит про себя: «Я как Солнце освещаю и сужу все вокруг». Гордыня Гильгамеша велика, но он почитает своего небесного двойника — ведь правда, Уту?