Гильза с личной запиской
Шрифт:
Ему теперь надо было по нескольким улицам добраться до кинотеатра, а от него прямая дорожка вела к общежитию, в котором поселили летчиков полка гражданской авиации, прибывших с фронта.
На душе было неспокойно, тускло, горло сдавливало что-то непонятное – то ли боль, то ли тоска, решившая внезапно навалиться на него, то ли голод – после тощего завтрака в восемь часов утра он больше ничего не ел… Но это – дело поправимое, в тумбочке у него лежит полбуханки серого местного хлеба и два куска пиленого сахара.
Если не удастся достать заварки, то он вскипятит
Лена писала, что у нее все в порядке, она жива и здорова, только вот ребята ее класса ведут себя не по-пионерски – шалят, шумят, безобразничают: считают Елену Сергеевну своей ровесницей и поступают соответственно, а вот как справиться с ними, она не знает… Мамкин не сдержал улыбки – представил себе, как Лена воюет с горластыми школьными воробьями.
Воробьева-воробей воюет с воробьями. Можно понять, какой шум стоит у нее в классе.
Еще Лена жаловалась, что ей не удалось съездить к тетке на другой берег Волги: власти закрыли мост для гражданских лиц, надо оформлять пропуск, а это – штука затяжная, поскольку некий изобретательный бюрократ придумал целую процедуру их выдачи и приравнял эти никчемные бумажки к фронтовым наградам. Чтобы получить бумаженцию, надо едва ли не подвиг совершить.
– Тьфу! – отплюнулся Мамкин. – Душонки бумажные, чтоб вас приподняло да хлопнуло!
Ругаться Мамкин не умел, в его родной деревне это не культивировалось, не ругались ни матом, ни чернаком. Да и очень сопротивлялись жители внутренне, когда требовалось обозвать кого-нибудь олухом или просто лодырем. Такова была моральная культура у его земляков, и Мамкин ее поддерживал.
Еще Лена сообщала, что с фронта в их школу вернулись два учителя, оба комиссованные после ранения, один вообще на костылях… Мамкин не выдержал, поморщился сочувственно: молодому мужику на костылях будет трудно, особенно трудно на первых порах, жизнь покажется величиной с овчинку, но делать инвалиду нечего – надо жить, дышать, радоваться голубому небу и приспосабливаться к реалиям быта. Гораздо хуже тем, у кого оторваны руки или выбиты глаза.
Лена писала также, что ее сделали классной руководительницей сразу в двух сменах, утренней и вечерней, – утром она преподносит науки школярам, а во вторую смену занимается со старшеклассниками, толкует с ними о жизни и пропагандирует русскую литературу, – вплоть до великой книги «Война и мир». Старшеклассники относятся к Толстому очень серьезно, и эта серьезность Елену Сергеевну радует…
– Мамкин! Саша! – раздался за спиной недовольный голос командира эскадрильи. – Ты почему не отдыхаешь? Завтра утром, как только рассветет, тебе снова лететь к партизанам.
– Понял, – хмурым голосом проговорил Мамкин, улыбка сползла с его лица: только что он общался с Леной, вспоминал ее, был доволен, на душе рождалось светлое тепло, но вот комэск все прервал.
Восход солнца завтра в пять сорок утра, значит, в это время он уже должен будет сидеть в кабине кукурузника и с прогретым мотором готовиться к рулежке,
– Все понял? – напористо поинтересовался Игнатенко.
– Все.
– Тогда выпей чаю на сон грядущий и – баю-баюшки баю…
Вечер сгустился над аэродромом, было много фиолетовых красок – и тени были фиолетовыми, и свет – с примесью яркой белесости, в недалеком лесочке, среди деревьев, перемещались какие-то искривленные фиолетовые фигуры, то пропадали, то возникали вновь, свежий ветер приносил оттуда запах влажной лежалой травы, кореньев и чего-то еще, непонятного и даже сладкого, – возможно, просыпающихся цветов.
Но день сейчас, слава богу, стал большим, не то что где-нибудь в конце ноября – семь часов с небольшим довеском, ныне же долгота его – тринадцать-четырнадцать часов. При определенной сноровке можно сделать два рейса к партизанам.
Придя в сарай, жарко протопленный дежурным сержантом из БАО – батальона аэродромного обслуживания, Мамкин стянул с себя унты, комбинезон и нырнул под двойное одеяло, сшитое и пары шерстяных трофейных покрывал.
Покрывала были теплые, мягкие, так что усталый Мамкин уснул почти мгновенно…
Рано утром вылететь не удалось – на землю наполз сильный туман, лег плотно, как снег, вылетел Мамкин в два часа дня, почти у самой критической отметки, которая позволяла вернуться домой засветло.
Линию фронта лучше всего было проходить в воздухе по коридорам (как, собственно, и на земле), которые Мамкин определял сам, глядя на карты, испещренные значками и уточнениями разведчиков, добавлял к ним свои собственные наблюдения, сделанные с высоты… Таким образом коридоры мамкинские проходили над стыками гитлеровских частей, там, где не было зенитных пулеметов.
Впрочем, если напороться и на простой пулемет – тоже будет несладко, фанерный У-2 может заполыхать, как свечка, поэтому в воздухе Мамкин всегда ожесточенно крутил головой, стараясь засекать все опасные места на земле, а заодно следить за пространством. Из-за любого дырявого облачишки мог выскользнуть «мессер» – машина скоростная и очень опасная, цепкая.
Спасти кукурузник при встрече с «мессером» могла только малая высота, да черепашья скорость.
«Мессерам» черепашьи скорости не были подвластны, и Мамкин старался использовать это обстоятельство максимально и научился ловко обводить немецких летчиков вокруг пальца.
Немцы ругались в воздухе последними словами, обзывали пилота «рабом тряпичной машины», «русской свиньей», «летающим сортиром», плевались, но ничего поделать не могли. Стоило им только немного сбавить скорость, чтобы совершить маневр и приладиться к «кукурузнику», как «мессер» немедленно начинал терять высоту – того гляди, клюнет носом и сорвется в штопор.
Но хуже «мессеров» были зенитные установки, расположенные на земле. Их Мамкин старался обходить аккуратно, поштучно и, честно говоря, побаивался больше, чем «мессеров», особенно, когда снизу начинали бить четырехствольные установки – в четыре раскаленные струи.