Гипсовый трубач
Шрифт:
Глава 119
Пир побежденных
Возвращаясь в человечество, Кокотов готовился к тому, что черная весть о его пугающем недуге разошлась по «Ипокренину», став главной темой старческих сплетен и шепотов. Он заранее напустил на себя благодарную усталость от чрезмерного интереса к его пошатнувшемуся здоровью. Но дом ветеранов жил иными страстями и печалями. Еще не утихли споры о том, сколько Ибрагимбыков заплатил судье Доброедовой и хватит ли ей этих денег, чтобы остаток жизни провести в курортной роскоши. Попутно обсуждались различные способы отмщения убийственному обжоре Проценко. В стенаниях составляли жалобное письмо к президенту, которое собирались передать через жену или тещу во время похорон Ласунской. Насельники были охвачены деятельной скорбью по великой актрисе и пересудами о месте ее последнего упокоения.
Еще хуже поступила Валентина Никифоровна, выходившая как раз от Огуревича: завидев Кокотова, она сделала вид, словно забыла какую-то бумажку, и чтобы не встречаться с ним, вернулась в приемную. При этом на лице бухгалтерши мелькнуло выражение испуганной брезгливости, словно ее одноразовый любовник страдал не респектабельной онкологией, а непристойной заразой, передающейся всевозможными половыми путями.
Зато казак-дантист Владимир Борисович остановился, жал руку и долго жаловался на трудную специфику воздушных битв над Балатоном. В горячке ночного боя, оказывается, очень легко перепутать небо с озерной гладью и со всей дури уйти не в облака, а в пучину. Он заставил Андрея Львовича широко открыть рот, полюбовался своей работой, спросил, не мешает ли пломба, и объяснил Жарынину, что новейший композитный цемент обладает удивительной прочностью: пройдут года, десятилетия, сам зуб источится, даже выпадет, а пломба будет целехонька. С тех пор как возникла стоматология, стало гораздо проще датировать неизвестные захоронения. Достаточно сделать химический анализ пломбы и выяснить, когда дантисты пользовались именно этими расходными материалами. Кстати, череп невинно убиенного царя-мученика Николая Александровича идентифицировали именно по зубоврачебным приметам. Кокотов вообразил роскошный полированный гроб, в атласной пустоте которого вместо мертвого тела лежит на подушечке пломба — ее-то и хоронят при огромном стечении народа под звуки траурной меди…
— Выходит, прохлопали мы суд? — вдруг сменил тему Владимир Борисович.
— Продажные мерзавцы! — как раненый прорычал режиссер.
— И что теперь? Вывозить бормашину?
— Все будет нормально! — успокоил Жарынин. — Ибрагимбыков — всего лишь человек.
— Эх, попался бы он мне над Понырями, сволочь! — ругнулся казак-дантист и зашагал прочь по коридору, мелькая лампасами и прижимая левую руку к бедру, точно придерживая шашку.
В оранжерее стояло пустое плетеное кресло Ласунской, уже заботливо перетянутое веревочкой от ручки к ручке, как это делают в музеях, чтобы кто-нибудь случайно не плюхнулся на подушку, помнящую мемориальную тяжесть. В глиняном горшке щетинился кактус и трепетал на сквозняке синий цветочек, похожий на лепестки газового огня, зажженного в память о великой актрисе. Сердце Андрея Львовича сжалось.
«Ну вот… Ее уже нет, а он все цветет…» — с обидой подумал Кокотов.
Возле столовой стоял мольберт с портретом покойной в тройной черной рамке. Фотография запечатлела Ласунскую в ореоле земной славы. Ей около пятидесяти: на голове — президиумная прическа, напоминающая плетеный батон-халу. В больших красивых глазах — строгая поволока. На жакете — сплошная чешуя орденов, медалей, лауреатских и депутатских значков. Под снимком бесконечный список ее званий, лауреатств, должностей… Не было на ватмане только двух неизбежных дат, разделенных черточкой, словно и после смерти скрытная актриса оберегала женственный секрет своего возраста.
«Глупая старуха, — с завистливой грустью вздохнул писодей, — она стеснялась, что так долго живет…»
— Да-а-а, — вздохнул соавтор. — Великая была женщина! Но — женщина…
В столовой их встретила Евгения Ивановна. Она тоже еще ничего не знала о настигшей Кокотова беде, и в ее шальных глазах по-прежнему искрилась веселая тайна Аннабель Ли. Густо напудренное лицо сестры-хозяйки снова напомнило Андрею Львовичу мраморную голову на пьедестале из трех подбородков, и он подумал, что на его могиле можно бы поставить небольшой мраморный бюстик, венчающий стопку книг. Со вкусом и по-писательски! Впрочем, такой памятник стоит жутких денег, поэтому над ним, скорее всего, воткнут такую же прессованную крапчатую плиту, как у мамы, —
В опустевшем зале оставались лишь Болтянский и Проценко, да еще Агдамыч. Ян Казимирович зазывно махал руками, приглашая соавторов под пальму. Преступный гурман сидел за столом, заваленным грязными тарелками, и с аппетитом лопал кашу. Заметив Жарынина, он погрозил ему пальцем и снова ушел в еду. А последний русский крестьянин занимался странным делом — рулеткой мерил «Пылесос», делая на мозаике пометки красным маркером. Рядом на полу лежала циркулярная пила-болгарка и несколько запасных дисков для резки камня. Он с хмурым превосходством кивнул вошедшим — так люди, занятые важным государевым делом, обычно относятся к праздно шатающейся публике.
— Он что там меряет? — спросил Жарынин сестру-хозяйку.
— Жених-то мой? — колыхнувшись, уточнила Евгения Ивановна.
— А что, сватается?! — изобразил изумление игровод.
— По пять раз на дню! — хохотнула та с гордым смущением.
— Соглашайтесь!
— Вот еще! Я женщина требовательная.
— Так что с «Пылесосом»?
— Огуревич продал! — жарким шепотом донесла она. — Распилят и увезут…
— Вот сукин кот, вот жулик! Коллайдер его забери! — воскликнул игровод. — Кому хоть продал?
— А кто ж знает? Жалко, привыкли мы к этой чудине…
Андрей Львович, наоборот, ощутил странное удовольствие оттого, что «Пылесос» Гриши Гузкина исчезнет из столовой раньше, чем он, Кокотов, навсегда уйдет из этого вороватого мира.
— Дмитрий Антонович, — взмолилась Евгения Ивановна, — что же теперь будет? Выгонит нас всех Ибрагимбыков?
— Не выгонит!
— Правда?
— Я вам обещаю! — твердо ответил игровод, бросив в сторону писодея упрекающий взгляд.
Болтянский радовался их появлению как ребенок. Судя по безмятежной пластмассовой улыбке, он тоже ничего не знал о внезапном недуге автора «Знойного прощания». Злая весть еще не досочилась до большинства насельников. Столько событий сразу! Великий фельетонист был захвачен иными страстями.
— Видали? — кивнул он на Агдамыча, ползавшего с рулеткой.
— Безобразие! — лицемерно возмутился Кокотов.
— Совершенно с вами согласен, Андрей Львович! Жуткое безобразие, и хорошо, отлично, что его увозят! Знаете, после выставки в Манеже, когда Никита Сергеевич накричал на формалистов, я написал в «Правду» фельетон «Треугольная колхозница». Ох, и пошерстили тогда Академию художеств! Нет, вы только посмотрите! — Ян Казимирович подскочил на стуле. — Как с гуся вода! — Он показал на Проценко, собиравшего с тарелок остатки подливы. — Вы поняли?
— Что? — в один голос спросили соавторы.
— О-о-о!
И Болтянский рассказал, что старческая общественность, еще вчера сойдясь на совет, рядила, как покарать едокрада и обжору, погубившего Ласунскую. Принятое ранее решение заморить его голодом оказалось невыполнимым: хитрый старик, предвидя такой оборот, перетащил лучшие продукты из холодильников к себе в комнату. Тогда постановили снять блокаду и вызвать негодяя на товарищеский трибунал по поводу сожранной марципановой Стеши. К всеобщему изумлению, он явился, снисходительно выслушал, вращая большими пальцами, обвинительные речи Ящика, Бездынько, актрисы Саблезубовой и Чернова-Квадратова. Когда ему предложили сказать что-нибудь в свое оправдание, Проценко заверил, что любая еда, оставленная без присмотра, будет им и впредь уничтожаться. Потом он выложил на стол кондиции — заверенный нотариусом договор о свободном посещении холодильников, ресторанном питании и автомобильных прогулках. Все ахнули, а наглец покинул судилище в точности так же, как в нашумевшей постановке «Трех сестер» 1955 года. Он играл Соленого, который, объявив, что похож на Лермонтова, уходил за кулисы под шквал аплодисментов, мурлыча куплеты Мефистофеля. Поначалу общественность сидела как оплеванная, потом возмутилась: на каком основании с ненасытным агрессором был заключен позорный пакт. Спросили Ящика. Однако бывалый чекист, просидевший в одиночке восемь лет, но так и не признавшийся, зачем ездил в Мексику в сороковом году, только пожал плечами: мол, ничего не ведаю. Призвали Огуревича. Тот разъяснил, что был категорически против, но уступил напору Жарынина.