Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944
Шрифт:
Поскольку Перикл нес гром на кончике языка, а богиня убеждения проживала на его губах, Гитлер считал, что слова – это все, что Перикл когда-либо использовал, и видел в себе воплощение мятежного агитатора-воина. Но в его личном случае трагедия оратора стала трагедией его слушателей.
Глава 15
Пустыня и полет
Я продолжал вести себя как обычно. С моей стороны это не было ни героизмом, ни бахвальством, а чистой инерцией. Со временем моя контора была переведена из Объединенного штаба связи в другое здание, дальше по Вильгельмштрассе на углу Унтер-ден-Линден, напротив отеля «Адлон». Мои старые комнаты занял Риббентроп, сейчас становившийся соперником Розенберга в области иностранных дел. Гитлер никогда не признавал, что я изгнан, и весть о том, что я уже не пользуюсь его доверием, не вышла за пределы внутреннего круга лиц. Я все еще мог видеться с Гессом и Герингом,
Таких несуразностей и перемен, из-за которых оказываешься в такой ненормальной ситуации, был легион. Каждый утверждал, что ничего не изменилось. Когда Эдда Чиано приехала в Берлин и сказала: «А где наш старый друг Ганфштенгль?», Геббельсу, конечно, пришлось пригласить меня в загородный клуб рядом с его домом в Шваненвердере. Я, в свою очередь, должен был делать вид, что все еще являюсь членом внутреннего круга, на случай, если вдруг Муссолини пожелает использовать меня в качестве канала для какой-нибудь связи с Гитлером. С Герингом еще осталось что-то от старой сердечности, пока я не раскритиковал его в лицо однажды в 1935 году за налеты на германские музеи с целью раздобыть картины и предметы искусства для его пышных резиденций. На последнем праздновании его дня рождения, на котором я присутствовал, устроенном «в двухэтажной манере»: его семья и близкие друзья находились на втором этаже, а партийная иерархия – в гостиной этажом ниже, – я оказался сосланным во второй дивизион.
Притворство полностью скрывать не удавалось. Когда мой старый друг Уильям Рендолф Херст, которого я сопровождал в его интервью с Гитлером осенью 1934 года, послал своего лондонского корреспондента Билла Хиллмана встретиться с Гитлером, мне пришлось вернуться. Поводом был плебисцит в Сааре в начале 1935-го, когда Гитлер объявил, что евреи на оспариваемой территории будут освобождены от предписаний, существовавших тогда на остальной территории Германии. У Херста была идея посмотреть, нельзя ли воспользоваться этим случаем, чтобы получить заверения от Гитлера о том, что это – прелюдия к послаблениям во всей Германии. Мне пришлось сказать Хиллману, что я уже не являюсь персоной грата, и мы прошли через пантомиму вручения запечатанного письма от Херста Гитлеру через Брюкмана, который дал нам честное слово, что передаст его лично в руки Гитлеру и что сам будет отвечать за ответ. После того как мы прождали час, тяжело ступая, вошел неописуемый Шауб с открытым конвертом в руке, чтобы сообщить, что Гитлеру нечего заявить в ответ.
Мое настроение не улучшилось от истории, которую я услышал от Рольфа Гофмана, который был представителем моего отдела иностранной прессы в Коричневом доме в Мюнхене. Примерно в это время был закончен мой павильонный фотопортрет, на котором было слишком ясно видно, в каком состоянии духа я находился. Я послал его копию Гофману, который повесил его в рамку на стене своего кабинета. Однажды он говорил по телефону, когда вошел Гитлер. Гитлер дал ему знак продолжать разговор, а сам простоял две или три минуты, сердито глядя на мою фотографию с расстояния не больше чем полметра. Его концентрация была настолько интенсивной, а выражение на лице настолько угрожающим, что Гофману стало явно неудобно. Когда он положил трубку, прошло две-три секунды, пока Гитлер не прервал молчание. Потом он никак не высказал своего отношения и лишь оставил самую банальную записку. На Гофмана так повлияло настроение Гитлера, что, когда я на следующей неделе оказался в Мюнхене, он отвел меня в сторону и предупредил, что убежден, что затевается нечто неприятное.
Кампания с целью моей нейтрализации не обошлась без нелепых аспектов. Я поехал в Нюрнберг на партийный съезд 1935 года и попытался отвлечь иностранную прессу от господствовавшей там атмосферы, устроив для корреспондентов прием в Германском музее. Я подготовил речь, которой был весьма доволен. В конце концов, это была моя собственная тема. «Господа, – начал я, – я очень рад приветствовать вас в городе этого великого художника Альбрехта Дюрера…» И что же произошло к тому времени, когда ведомство Геббельса кончило кромсать этот доклад? Эта часть уже выглядела так: «Доктор Ганфштенгль, руководитель отдела иностранной прессы, вчера приветствовал журналистов в городе фюрера…»
Из чистого упрямства я возобновил контакты с самыми старыми приверженцами партии раннего периода. Антон Дрекслер, пренебрегаемый и позабытый, был почти калекой. Все его амбиции ограничивались маленькой инвалидной машиной, которую благодарная партия так и не сочла уместным подарить ему. Он был в отчаянии от того, как разворачивались события, но не имел
Тем не менее Гитлер оплачивал ее присутствие своей протекцией. Она скромно появилась на нюрнбергском партийном съезде в 1935 году в очень дорогой меховой шубе. Магда Геббельс, считавшая себя единственной женщиной, которой Гитлер должен оказывать внимание, весьма неосмотрительно позволила себе сделать пренебрежительное замечание, которое привело Гитлера в бешенство. Магде несколько месяцев запрещалось бывать в канцелярии, и она ходила кругом, умоляя людей замолвить за нее словечко, несомненно подстрекаемая на это своим мужем, который не мог вынести даже мысли, что его власть над Гитлером как-то ослабла. В конечном итоге ее стали вновь принимать, но соперничество между этими двумя женщинами никогда не прекращалось. Не надо быть хорошим драматургом, чтобы представить себе эмоции, вынудившие каждую из них оставаться до конца в осажденном бункере фюрера, поскольку там оставалась и другая.
В 1936 году я утратил еще одно звено из ранней цепочки связей с Гитлером. Моя жена покинула меня. Ее неприязнь к Гитлеру давно превзошла мою, хотя он продолжал посылать ей цветы на ее день рождения до тех пор, пока она не уехала из Германии в Соединенные Штаты, где провела эти военные годы. Долгое отсутствие и растущая несовместимость сделали наш разрыв неизбежным.
Мое положение в Берлине становилось все более и более небезопасным. За моим персоналом в конторе велась слежка, и людей допрашивали о моем общем отношении к событиям. Партийная организация требовала от меня представить генеалогическое древо для доказательства того, что, имея дедушку по имени Гейне, я не был частично евреем, – еще один образчик их тупой зацикленности. Друзья старались предупредить меня, что мои несдержанные комментарии доведут меня до беды. Помню, Марта Додд еще в 1934-м сказала мне: «Пущи, твоя толпа тебе уже не верит!» Теперь еще более прямое предостережение поступило от Розалинды фон Ширах – сестры Бальдура. Они с отцом постоянно осуждали поведение брата, и у нее хватало мужества в таких обстоятельствах приходить и видеться со мной. Она рассказала, как Бальдур однажды вечером выпил чуть больше, чем надо, у них в доме в Баварии и сказал ей, чтобы держалась от меня подальше, потому что я занесен в черный список и мне недолго еще быть на свободе. Мне стали чудиться писания на стене, и по предложению еще одного друга я начал вывозить в Лондон предметы из золота и платины, чтобы быть готовым ко всякого рода неожиданностям.
Когда мог, я продолжал конфликтовать с Гиммлером от имени лиц, поссорившихся с нацистской системой. В случае с одной американской матерью мне удалось вызволить из концентрационного лагеря в Саксонии ее дочь по имени фон Пфистер, куда ее посадили за пренебрежительные высказывания о режиме. Я протестовал против хода событий в разговоре с каждым, кто меня слушал, и один из моих друзей того времени, Эдгар фон Шмидт-Паули, автор книги «Люди вокруг Гитлера», свидетельствовал в мою пользу в 1948 году, что пройтись со мной по улице и послушать мои комментарии могло стоить жизни. Это был комплимент, который я был счастлив принять на свой счет.
Все, во что я верил, было предано, но, по крайней мере, я не был одинок. Фрау Бехштайн, опекунша Гитлера десяток лет назад, принимавшая его с жалким букетиком цветов на свой день рождения, отправилась к нему на прием и назвала его в лицо «жалким подобием канцлера». Я снимаю перед ней шляпу. Я становился все более неосмотрительным в своем осуждении. В начале 1937 года, помню, была вечеринка в швейцарской дипломатической миссии в Берлине, где я долго беседовал с генералом Иоахимом фон Штюльпнагелем, который в то время был начальником отдела кадров сухопутных войск, а в 1939-м стал главнокомандующим резервной армией. Несколько членов его семьи были старшими офицерами и находились среди наиболее стойких противников военной политики Гитлера, хотя в ранний период власти Геринг хвастался своей дружбой с ними. Мы говорили, быть может, с неуместной откровенностью о сгущающихся военных тучах. Гитлер шел маршем в Рейнскую область, и разразилась испанская гражданская война при активном германском вмешательстве на стороне Франко. «Это может привести только к катастрофе, – сказал я. – Теперь только рейхсвер может выступить и призвать остановиться».