Глаза земли. Корабельная чаща
Шрифт:
Крикнуть разве?
Тут ветер подул как раз с той стороны, куда надо кричать.
А звери разные плывут, все выше и выше поднимаются, утка подсадная все чернеет и чернеет от наседающих на нее насекомых.
Стыдно сказать, но как и не сказать, если то была правда: был этот грех, тоже тогда сорвалось с языка у человека вместе со всеми;
«Чур меня!»
Потому теперь так и стыдно, что потерял на короткое время разум и, как всякий зверь окруженный водой, отдался судьбе своей:
«Чур меня!»
Так
«Чур меня!»
То же и с медведем, говорят, бывает, когда человек у него под носом, прошептав свое: «Чур меня!», притворяется мертвым и лежит неподвижно. Говорят, это «чур» иногда помогает, и медведь удаляется…
Так и со мной было: послышался плеск весла, вдали показалась лодка, и за плечами опять, зачесалось то место, где охотники чувствуют по временам у себя крылья.
К счастью, Выгор на присухонской низине такой высокий, что его никогда не заливает водой, да и Мануйло никогда бы такие сделал, чтобы оставить детей на волю воды. Вскоре на лодке, пробиваясь между бревнами, приехал бурлак с лесной биржи и рассказал, что Мануйло по телефону сказал из Верхней Тоймы: он должен там стеречь запонь, а дети или ждали бы на бирже парохода, или, если не боятся, связали бы плот и плыли бы потихоньку к нему: вода будто бы как раз и принесет их к самой Верхней Тойме.
Митраша, долго не думая, решил плыть как можно скорее к Мануйле, и бурлак до самого вечера помогал ему вязать надежный плот из проплывающих бревен.
Работу закончили только к самому вечеру, и тут бурлак поглядел на детей и задумался и долго о чем-то размышлял.
— А хотите, — сказал он наконец, — я, так и быть, вам свою лодку отдам, а сам как-нибудь к себе проберусь на плоту. Дядя Мануйло, я знаю, потом в долгу не останется.
— Ну, а как ты думаешь, — спросил Митраша, — ничего с нами не будет худого, если мы на плоту поплывем?
— Тоже ничего, если не боитесь: мало ли у нас плавают на плотах. Варить можно, греться у костра, у нудьи, а на лодке как сел, так и сиди, и дрожи!
— Плывем, Настя, на плоту! — решил Митраша.
И бурлак повеселел, а сам все повторял:
— Ну, а ежели хотите на лодке, что же, берите, дядя Мануйло не такой какой-нибудь, берите!
— Спасибо, спасибо! — повторяли Митраша и Настя.
А бурлак все веселел, уж сидя в лодке, отчаливая, все повторял:
— А мне что, я и на плоту перееду, ежели надо, берите лодку!
Так он и уплыл, и после него к вечеру поднялись на пойме голоса, сколько голосов, и все голоса повторяли некоторое время все одно и то же: последнее слово бурлака.
— Берите, берите!
Странно и так удивительно это бывает, что когда о чем-нибудь и очень крепко задумаешься, и тут где-нибудь тоже вблизи петух прокричит —
А тут было Митраше, что вся пойма, тысячи болотных птиц подхватили одно слово, и все на свой лад повторяют:
— Берите, берите!
И нужно сказать, — это не просто бывает с людьми, когда свои слова начинаешь узнавать в птичьих голосах. Это бывает, когда к человеку подходит какая-то своя новая догадка, своя собственная новая мысль.
Бывает это со всеми нами — придет какая-нибудь своя новая мысль, и ты о чем-нибудь сам догадаешься вдруг, сам откроешь, вот тогда почему-то и кажется тебе: все на свете этим обрадованы, и даже в крике петуха слышится твоя эта какая-то мысль на его лад.
Так было с Митрашей в шалаше на вечерней заре: он вдруг догадался…
Было это совсем перед тем как уснуть в тепле под сеном. Уже проводил Митраша все голоса на пойме, знакомые и незнакомые, и любимый его конек-горбунок проскакал, стуча копытцем, по твердому воздуху. Кругом всего неба по горизонту началось уже бормотание тетеревов, колыбельная песнь на весь мир.
Тут-то вот в последнюю минуту перед засыпанием и пришла Митраше в голову одна догадка, озаряющая всю. Душу.
Себе самому потом кажется, будто эта догадка просилась к тебе давно уже и не раз стучалась в двери души твоей, но ты почему-то ее не впустил. Другой раз даже и волосы на голове у себя рвать хочется, до того винишь себя в этом, что вовремя не догадался. В конце концов кажется, что не она замедлилась, а что сам виноват: не догадался.
А пока не кончилось, то кажется, будто мысль сама тебя ищет, и она тебя находит. Придет время, и она тебя непременно найдет и от мысли этой ты никуда не уйдешь…
У Митраши эта мысль была о той Корабельной Чаще, куда ушел их отец. Эта мысль, теперь совершенно ясная, законченная, вдруг толкнула Митрашу в момент засыпания, и она была такая большая, что прямо и не помещалась в себе, как не помещается иногда в ведре вода под капелью: места в себе не хватало.
— Настя! — сказал он, — ты не спишь? Ты знаешь, о чем я думаю?
— Нет, — ответила Настя, — не знаю, а что?
— Вот что! Наш отец и есть тот самый, помнишь, тот, кто говорил Мануйле о правде истинной.
— Это, кто лежал с ним в больнице? — воскликнула Настя, поднимаясь с постели. И потом, сидя:
— А я давно об этом думала, только несмела как-то сказать…
— Я все время тоже думал и почему-то не смел сам себе это сказать: как-то вроде как в сказке все получалось…
— Теперь я знаю, конечно, оно так и было — отец раненый с больной рукой лежал в лазарете, а на Мануйлу упало дерево, и его доставили в тот же лазарет. Они там познакомились и говорили о правде истинной.