Глориана, или Королева, не вкусившая радостей плоти

Шрифт:
Серия «Мастера фэнтези»
Michael Moorcock
Gloriana, or the Unfulfill'd Queen
Примечание автора:
Сей куртуазный роман, не будучи ни «елизаветинской фантазией», ни исторической беллетристикой, имеет некое отношение к «Королеве Духов».
Посвящается памяти Мервина Пика
Глава Первая,
В Коей Представлен Дворец Королевы Глорианы Вкупе с Описанием Иных Его Обитателей и Кратким Изложением Всяческих Деяний, Имевших Место во Граде Лондоне в Канун Новогодия, Завершавшего Двенадцатый Год Правления Глорианы
Дворец размерами схож с порядочным городом, ибо на протяжении столетий его флигели, его домики для челяди и дома для гостей, особняки его камергеров и фрейлин соединялись крытыми переходами, а крытые переходы своим чередом обзаводились крышами, так что мы всюду находим коридоры внутри коридоров, будто водоводы в туннеле, дома внутри залов, а залы – внутри замков, а замки – внутри искусственных гротов, целокупность же сего опять обнесена кровлей из черепицы золотой, серебряной и платиновой, мраморной и перламутровой, отчего дворец сияет тысячью цветов на солнце, мерцает неустанно под луною, стены его колеблются как бы волнообразно, крыши его взмывают и ниспадают чарующим приливом, башни его и минареты его дыбятся мачтами и остовами погибших кораблей.
Внутри дворец редко бывает тих; сюда прибывают и отсюда отбывают высшие
Под дворцом распростерся великий город, столица Империи, полная злата и славы, обитель авантюристов, купцов, виршеплетов, драматургов, чародеев, алхимиков, механиков, ученых, философов, ремесленников любых мастей, сенаторов, книжников – здесь имеется громадный Университет, – богословов, живописцев, актеров, пиратов, ростовщиков, разбойников, танцоров, музыкантов, астрологов, архитекторов, жестянщиков, рабочих, что трудятся на исполинских дымящих мануфактурах на окраинах столицы Альбиона, пророков, иноземных парий, дрессировщиков, миротворцев, судей, лекарей, щеголей, кокеток, знатных дам и благородных лордов; все вместе мельтешат они в городских пивных, трактирах, театрах, операх, корчмах, концертных залах; здешние судилища, виноторговые дома и созерцательные площадки, являя взору парады фантастических костюмов, любой ценой избегают единообразия, так что и остроты городских сорванцов жалят не слабее изысканнейшего рассуждения сельского лорда; плебейская речь беспризорников сочится метафорами и уснащаема аллюзиями до такой степени, что древний стихотворец продал бы душу, чтоб заговорить языком лондонского подмастерья; однако же речь сия практически непереводима, она таинственнее санскрита и меняет формы день ото дня. Моралисты порицают такие обычаи, хулят нескончаемый спрос на пустую новизну ради новизны и утверждают, что грядет декаданс, неизбежный итог падкости до острых ощущений, но требование необычного от художников, хоть и означающее заведомо, что худшие из них будят лишь ощущения свежие и неглубокие, понуждает лучших творцов пламенить собственные пьесы глаголанием и живым, и витиеватым (ибо они знают, что будут поняты), деяниями и мелодраматическими, и невероятными (ибо они знают, что им поверят), дискуссиями почти по всякому вопросу (ибо многие станут за ними следить), и ровно таким же манером действуют лучшие музыканты, поэты, философы – не исключая безыскусных прозаиков, кои требуют признать законнорожденность своего откровенно низкосортного искусства. Если коротко, наш Лондон бурлит на всяком уровне; мы вольны подозревать, что и его паразиты способны к речи, так что блоха переговаривается с блохой в рассуждении, конечно или бесконечно число собак во вселенной, крысы же глубокомысленно пререкаются о том, что случилось раньше, пекарь или хлеб. А там, где язык пламенеет, поступки следуют его примеру, и поступки равным образом окрашивают язык. В сем городе совершаются великие подвиги во имя Королевы, чей дворец взирает на сии подвиги свысока. Отправляются в путь экспедиции, вершатся открытия. Изобретатели и исследователи обогащают Державу: в город впадают реки-близнецы, имя первой – Знание, другой – Золото, и озеро, что образуют они, есть вещество Лондона, перемешавшее в себе две равные части. Здесь и раздоры, само собой, и злодеяния: страсти сильны и пьянящи, преступления жестоки и кошмарны, ибо ставки безмерно высоки; алчба колоссальна, честолюбие сделалось Верой для избыточно многих – дурман, болезнь, чаша неосушаемая. Но немало здесь и познавших добродетели богатства; просвещенных, человечных, милосердых, великодушных; блюдущих требовательнейший стоический обычай; выказывающих благородство и служащих примером для подражания ближним, как богатым, так и бедным; высмеиваемых за серьезность, поносимых за смиренность, завиствуемых за самодостаточность. Пышным благочестием зовется иногда образ жизни таких людей, и некоторые из них воистину таковы – лишенные юмора, лишенные иронии. Сии горделивые князьки и промышленные бароны, авантюристы-коммерсанты, жрецы и книжники следуют правилам, но, тем не менее, остаются индивидами – даже эксцентриками, – хотя все готовы служить Народу и Империи (в лице Королевы) и не постоят за расходом, даже, если потребуется, расстанутся с жизнью; ибо Государство Всеобще и Королева Праведна. Лишь вторым делом мужчина и женщина совещаются по какому-нибудь вопросу со своей совестью, ибо полагают любые личные решения подчиненными нуждам Государства.
Так в Альбионе было не всегда, и никогда еще дела не обстояли так, как ныне, в правление Глорианы; ибо те, кто, не щадя усилий, хранит обширное Содружество в равновесии, превращает его в единый организм, хранит его устойчивость, – все они верят, что равновесие сие поддерживает единственная сила: Сама Королева.
Круг Времени провернулся: от золотого века к серебряному, от медного к железному – а теперь, с Глорианой, обратно к золотому.
Глориана Первая, Королева Альбиона, Государыня Азии и Девствии, есть Владычица возлюбленная и почитаемая богиней многими мильонами подданных – и вселяющая восторг и уважение в сердца куда более множественных мильонов по всему земному шару. Для теолога (кроме радикальнейших) она – единственный представитель богов на земле, для политика – воплощение Государства, для поэта – Юнона, для простолюдина – Мать; любовь к ней единит святого и злодея. Если она смеется, Держава радуется; если плачет, Народ горюет; если возникнет у нее нужда, мильоны вызовутся удовлетворить ее; если воспылает она гневом, многие придут, дабы свершить возмездие над его причиной. И оттого на плечи Глорианы ложится почти невыносимая ответственность. Оттого она обязана всякий аспект жизни подчинять дипломатии, не выказывая ни чувства, не выражая ни требования и относясь уравнительно ко всем просителям. В ее Правление не было ни казней, ни самовольных заточений, продажные слуги народа неутомимо отыскивались и отставлялись, суды и трибуналы отправляют правосудие над нищими и сильными мира сего без разбора; многие из погрешивших против буквы закона освобождаются, если обстоятельства их злочинств таковы, что невиновность очевидна, – так успешно упразднена несправедливость Закона Прецедента. В городе и на лугу, в деревне и на мануфактуре, в столице и в колонии равновесие поддерживаемо личностью благородной и человечной Королевы.
Глориана, единственный ребенок Короля Герна VI (деспота и дегенерата, предавшего Государство и изменившего долгу, повелевшего отсечь сотни тысяч голов, трусливого губителя своей души), Властительница, в чьих жилах течет древняя кровь Эльфиклея и Брутия, ниспровергшего Гогмагога, ни на миг не забывает о любви к ней подданных и возвращает их любовь; однако чувство сие, даруемое и принимаемое, для Королевы бремя – бремя столь великое, что она едва ли признаёт его наличие; бремя, составляющее, надобно думать, основную причину ее неимоверного частного горя. Не то чтобы Держава не ведала о сем горе; о нем шепчутся в Великих Домах и простых трактирах, поместьях и семинариях, и поэты в стихах смутно намекают на него (без ехидства), и иноземные враги размышляют, как использовать его в своих интересах. Старинная молва называет его Проклятием Ее Величества, а ряд метафизиков утверждает,
День за днем Королева Глориана красотой и достоинством, мудростью и силой управляет делами Государства в согласии с высокими идеалами Рыцарства; бесконечными ночами взыскует она удовлетворения, последнего отрешения, избавления, коего по временам почти настигает, однако в последний момент, потерпев фиаско и упустив плотскую радость, погружается обратно в агонию беспросветности, страдания, самоненавистничества, осознания, смятения. Утро за утром восстает она, пресекая всякую собственную печаль, дабы вновь исполнить свои обязанности, читать, подписывать, жаловать, обсуждать, принимать эмиссаров и ходатаев, окрещивать корабли, открывать монументы, посвящать сооружения, присутствовать на празднествах и церемониях, являть себя народу живым символом незыблемости Державы. Вечером же она станет изображать перед гостями хозяйку, беседовать с ближайшими к ней придворными, друзьями и родственниками (включая девятерых ее детей); а оттуда – опять в постель, в бездну поиска, в пучины экспериментов; и, когда, как обычно, завершатся они неудачей, она вновь будет лежать без сна и иногда оглашать покои жалобами, не ведая, что тайные залы и переходы обширного дворца ловят и усиливают ее глас, донося его почти до любого уголка. Тогда Королевский Двор разделяет ее печаль и ее бессонье.
«О, томление! Да я набила бы лоно свое планетами, если б могли они заполнить пустоту во мне! Сия пытка слишком ужасна. Я вынесла бы любую иную. Неужто нет на свете ничего и никого, могущего насытить мою потребность? Если бы, умирая, я испытала освобождение, хоть разок, – я по своей воле сдалась бы любому кошмару… Но нет, се измена. Мы – Государство. Мы служим, мы служим… Ах, найдись в целой Державе хоть кто-то, кто послужил бы нам…»
В огромной соболье-бобровой опочивальне возлежит, гладя облеченными в шелк руками обеих обнаженных жен, лорд Монфалькон; он вслушивается в речи, что доносятся до него шептанием и редким вскриком, и он знает, что речи сии срываются с уст Королевы, пребывающей в четверти мили отсюда в своих покоях. Она – дитя, надежда, кою он с безумным идеализмом охранял в течение всей убийственной, эйфорической тирании и чудовищного правления ее отца. Лорд Монфалькон вспоминает свои верноподданнические попытки отыскать ей любовника – неудачу, изрядную досаду. «О, мадам, – вздыхает он легко, чтобы не услыхали возлюбленные, – будь вы всего только Женщиною, не Альбионом. Будь ваша кровь иною». И пододвигает жен поближе, дабы кудри каждой укрыли его уши и препнули его слух, ибо он не станет плакать нынешней ночью – сей храбрый старец, ее Канцлер.
«…Никто не погубит меня. Ничто не воскресит. Неужто так и было тысячу лет? Три сотни и шестьдесят пять тысяч больных дней и гиблых ночей…»
Крадущийся новооткрытым туннелем, дабы умыкнуть еду из дворцовой кладовой, Джефраим Саллоу, изгой и циник с маленьким черно-белым котом на плече, единственным другом, замирает, ибо слова бьют в барабаны его перепонок, бьют по костям, бьют по утробе.
– Сука! Вечно у нее течка, только вот ублажиться ей невмочь. Однажды ночью, обещаю, я вкрадусь и обслужу ее как следует – если не к ее, то к собственному удовольствию. Да я отсюда чую фимиам ее впадины. Он-то и приведет меня к ней. – Котик еле слышно мяукает, напоминая Саллоу о цели путешествия, и погружает когти в тонкий перелатанный хлопок. Саллоу обращает кроткий, трусливый глаз к компаньону и пожимает плечами. – Хотя многие пытались, и самыми разными способами. Она – лабиринт большей частью изученный, лишенный центра.
Он скользит вдоль металлического изгиба, достигает каменного воздухопровода, ведущего к забытой клоаке, озирает галерею скрипучих балок и капающих труб, семенит по грязи, его свеча оплывает жиром, он ныряет в проем с трухлявыми краями, что похож на дыру в конуру. Его нос дергается. Саллоу ловит струйку аромата свежезажаренного мяса. Облизывает жадные губы. Кот мурлычет.
– Не слишком-то мы близко к кухням, Том. – Саллоу хмурится, потом дает коту спрыгнуть и юркнуть в маленькую дверь и следует, извиваясь, за ним, пока оба не упираются в резную деревянную решетку, за коей гарцует в камине огонь. Изгой приближает глаз к отверстию. Он видит один из гигантских дворцовых залов. Прямо напротив, на колоснике увядает пламя. Длинный стол усыпан останками пиршества – и отдельными пирующими, лежащими на столе и подле. Саллоу зрит говядину, баранину и дичь, вино и хлеб. Он пробует панель на прочность. Та трещит. Он ищет щеколды, а находит гвозди. Берется за короткий нож, свисающий со шнурка на шее, подтягивает его к верхнему краю решетки и использует как рычаг, давя на гвоздь так, что та грозит расщепиться. Обрабатывает ножом периметр панели, ослабляя ее. Затем, вцепившись в решетку пальцами, толкает ее свободной рукой и отделяет от стены. Втащив внутрь, бережно ставит решетку позади себя, после чего смотрит вниз. До каменных плит пола далековато; вернуться тем же путем не получится, разве что придвинуть мебель, но тогда сделается ясно, как он сюда попал. Кот, презрев хозяйскую осмотрительность, полурыча-полуурча взвивается и одним длинным прыжком достигает стола. Решение принято за Саллоу, и тот перемахивает через край, повисает на пальцах, затем падает, задевая скамеечку, не замеченную с высоты, и обдирает голень. Бранится и прыгает на одной ноге, сует нож в футляр под рубашкой, разворачивается и спешно хромает к столу – котик уже насел на индейку. В туннелях всегда зябко, и Саллоу осознает всю степень своих лишений, лишь ощутив жар огня. Он несет добрую часть оковалка к очагу, усаживается пред самым камином и начинает жевать, косясь одним глазом на похрапывающих гостей – судя по костюмам, увеселителей, что немного переувеселились. Внезапно их фигуры озаряются светом, Джефраим в испуге замирает, затем поднимает взгляд к оконным проемам под крышей; в его собственных владениях окна весьма непривычны. Лунное сияние заливает помещение. Белые клоуны и лоскутные харлекины покоятся на серебряной парче, точно мертвые гуси на снегу; их личины забрызганы вином, кое по мере того, как распаляется месяц, из черного делается красным. Напудренные лица в масках, покоящиеся на вытянутых руках, перекошены; багровые рты разверзаются в зевоте, накрашенные брови подрагивают, и Саллоу воображает, будто все они убиты, и ищет оружие, но, узрев только хлопушки, надувные дубинки и деревянный огурец, унимается и всецело отдается мясу, ощущая, как раздувается желудок, и вздыхает, обратив вновь румянящееся, перепачканное жиром лицо к умирающему огню, и слизывает аппетитный мясной сок с искривленных губ (неизменная улыбка спасла его от стольких же бед, сколько грозила породить). Котик первым поднимает взгляд, не выпуская из челюстей зажаренное крыло, и Джефраим тотчас слышит гром шагов. Он бросается за вином, натыкается на слишком легкую бутылку, хватает еще одну, почти полную, смотрит на дверь, понимает, что с мясом и вином не ускользнешь, и ныряет под стол, потревожив всхрапывающего Дзанни в блузе, кислой от рвоты; левая рука актера зарылась в одежды сомнительной Исабеллы, от коей просто разит фиалками. Скрестив ноги возле собутыльников, Джефраим наблюдает за далекой дверью; в нее, мрачно топоча, входит некто, кого он узнаёт, – никто иной не напялил бы столь разукрашенные и бесполезные доспехи в столь поздний час, если того не требует какая-нибудь церемония. Се сир Танкред Бельдебрис, Воитель Королевы, как водится, несчастный – он лишен радостей наравне с Королевой, коей служит, ибо Глориана взяла с него слово не вершить насилия ее именем, а также именем Рыцарства. Сир Танкред встает как вкопанный и озирает холл. Он направляется к зерцалу, что отражает огонь. Длинные усы сира Танкреда никнут, и он пытается подкрутить их, пропуская меж оголенных пальцев (причудливо выступающих из груды облекающего Воителя металла). Он добивается успеха, но не слишком значительного. Вздыхает, с лязгом движется к столу и, полагает Джефраим, наливает себе чашу вина. Изучая золотые наколенные шипы благородного рыцаря, Саллоу поднимает свою бутылку и присоединяется к сиру Танкреду на глоток-другой.