Глухая рамень
Шрифт:
— Помогал бы, чего дезертирничаешь… Путается под ногами…
Скорее от неожиданности, чем от толчка, Платон не успел разглядеть, куда падает… Какая-то лошадь с разбега ударила его в грудь — и навзничь полетел Платон… Второпях подбежали двое и — бесчувственного, вытянувшегося во всю длину — убрали с дороги.
— Ничего, не барышня-дворянка, очухается, — сказал Полтанов, проходя мимо.
Потеряв Бережнова из виду, Полтанов добрался до оторванной двери, не нашел директора и здесь. Уже возвращаясь назад, он заглядывал в каждый дымящийся закоулок — и все напрасно… Кстати подвернулся под руку один паренек, которого кузнец опознал не сразу. Это
— Дядя Полтанов, это ты? — голосисто крикнул он, задирая голову в заячьей опаленной шапке. — Директор на улице… А батю моего не видал?
— Не барин, не пропадет твой батя.
Кузнеца больно куснули в плечо. Он оглянулся: в дыму крутилась пестрая, совсем безумная лошаденка с обрезанными поводьями. Рассвирепев, он схватил ее под уздцы, потянул за собой, а она уперлась всеми четырьмя в землю и опять прижала уши. Полтанов ожесточился, поддал ей в зубы, а Ефимке крикнул:
— Веди! — и припас кнут образумить глупую животину.
— Только ты подсади меня.
— Чего? — не понял кузнец.
— Верхом погоню… подсади.
— Башку разобьешь, дурень! — обругал кузнец. — Разве в огне, в конюшне верхом ездят?..
— А пешем вести — задавят… Видишь, что делается?
Творилось в конюшне страшное, небывалое, но, кажется, понемногу затихал огонь… Полтанов одной рукой подкинул Ефимку на самую холку лошади, а тот впился в гриву, как клещ, пригнулся низко-низко — и мигом исчез в дыму.
На задворках, в сугробе, Ефимка осадил кобылу, спрыгнул и передал повод в руки Якубу, немного отудобевшему. Тут паренька нечаянно и настиг родитель.
— Что, оголец? Неймется? — строго погрозился Семен Коробов. — Раскроишь лоб, а тебе жить надо.
— Да они ж, батя, как собаки кусаются… Ежели пешим — непременно затопчут, тогда хуже получится, — резонно объяснил сын. — Платона Сажина враз подмяли: ни огня, ни лошади не видал — испекся!..
— Плохо ты его знаешь: дурная трава не переводится. — И будто жалел Семен, что долговязый ленивый Платон цел и почти невредим ходит.
— Так как же мне, батя: пешим али верхом?
— Да уж сам гляди, как сподручнее… домой-то живым вертайся.
— Верну-усь! — обнадежил Ефимка, взмахнув кнутовищем, и опять нырнул в дымный тамбур.
Туда же направился и Семен Коробов.
За конюшней Авдей Бережнов дышал и не мог надышаться свежим, целебным воздухом. Подошедший кузнец, приноравливаясь, чтобы не потревожить свой ушибленный локоть, повалился на снег, вытянулся на спине, как дома в кровати. Был он плотен, кряжист, с густыми черными, вразлет, бровями, с железной силой человек, а сегодня вымотался до изнеможения.
— Вот это да-а! — выдохнул он, подобно кузнечному меху, чувствуя, как отяжелело в нем все. — Поджилки трясутся… и в груди рвет… — Помолчав немного, он повернул голову, взглянул слезящимися, воспаленными глазами на испорченный полушубок Бережнова, хотел сказать, что никакому портному теперь не залатать его, — но даже говорить ему было трудно.
— Ты что сегодня… около меня все? — устало спросил Бережнов. — «Подружился»?..
— Так надо. — И, комкая в ладонях поджаренные варежки, кузнец сказал напрямки: — Народ тут разный… неровен час, пырнут в суматохе… Вон они: за один раз двух петушков пустили и ворота своим замком заперли…
Пора бы уж наступить и утру, а ночь еще продолжалась… Больно было глазам смотреть на ярко блистающую луну, но Бережнову понадобилось определить: как долго пробыли они в конюшне, сколько времени прошло с тех пор, как
Мимо них по истоптанным, черным от пепла, сугробам шагал куда-то вдоль стены, пошатываясь, Платон Сажин — понурый и косоплечий… Наверно, искал такого места, где бы с меньшей опасностью для себя принести больше пользы…
Глава XIII
Четыре туза
В поисках лучшей доли Платону вообще не везло, а постоянная, изнуряющая мечта — о достатке, о деньгах, о собственной лошади — потерпела нынче мгновенный крах… Триста рублей, натесанных по мелкой денежке тяжелым топором лесоруба, пропали!.. Как раз хватило бы на лошадь… Надежно и тайно от всех зашитые в борт шинельного бушлата — сгинули деньги неизвестно когда… Снаружи-то каждый день щупал и, убежденный в полной сохранности, не догадывался распороть кармашек и заглянуть внутрь…
Только вот сейчас, отдышавшись немного после удара в грудь, он, придя в барак, где ни души посторонней не было (все на пожаре), заглянул в свой заветный тайничок… Вынул оттуда плотную пачку, завернутую в синюю тряпочку, а когда развернул — в глазах помутилось, запрыгало… Вместо денег оказалась нарезанная газетная бумага и — в насмешку над ним — четыре туза из колоды игральных карт!..
Выпавшие из рук на одеяло, где сидел Платон перед зажженной коптящей лампой, тузы ехидно подмигивали черными и красными глазами, злорадно скалились, подпрыгивали, в бесовской пляске пыряли ему копьями под самое сердце… Как могло случиться это? когда?.. Ведь кармашек был зашит аккуратно, суровыми нитками, — значит, было у злодея время обдумать, обстряпать дело на досуге!..
С отвалившейся челюстью, весь оледенев, Платон потянулся к сундучку под нарами: там было у него еще тридцать два с полтиной — на расход… Замок отпер, а денег не нашел… Везде обшарили, все взяли!..
У кого спрашивать? Где искать? На кого думать?.. Никто, даже Пронька Жиган, который знает Платона лучше, чем остальные лесорубы, и то не поверил бы, что Платон накопил за полгода столько денег!.. Скажут: откуда взял, если «во всем Омутнинском полесье беднее тебя не было?» — как говаривал сам Платон, когда заходила речь о заработке и о расходах. «У нас наворовал по мелочи?..» И не станешь людям доказывать, что, мол, копил долго, а не полгода, урезая себя во всем, гоняясь за каждым трешником… Укатится в щель копейка — своя или чужая, — и то норовил достать да положить к месту… И, таясь с накопленным добром, он всякий раз старался внушить людям, что он — беден: «И семье отдаю, и себе надо… сам себе все купи, сам припаси жранину…» Все знали это, все верили.
Вчера в столовой за обедом, когда Платон случайно очутился только вдвоем с Пронькой, тот участливо предложил: «У тебя, наверно, от получки опять ничего не осталось? А праздник ведь… Могу одолжить десятку… Когда будут — отдашь…» Платон взял… И вот теперь осталась в кошельке только эта Пронькина бумажка! Действительно, во всем полесье беднее Платона нет!..
Если бы не слезы, которыми пролилось тут горе, Платон, наверно, сошел бы с ума… Безлюдье в полупотемках барака стало невыносимо: даже на пустых нарах, под серыми и пестрыми одеялами — мерещилось ему — шевелились, приподнимались лесорубы, шепчась между собою и пальцами указывая на Платона…