Глухая рамень
Шрифт:
— Напрасно, не надо бы, — нахмурился он и переглянулся с Пронькой.
— Ничего, — ответил тот примирительно, — сгодится. Не мы, так Никодим допьет… опохмелится завтра… Поля, припаси закусочки, какая есть, да и сама с нами того… подсаживайся, по-свойски. — Говорил он спокойно, немного вкрадчиво и так же ласково, как в те разы. Это и подкупило ее. Она раздобрилась, вынула пирог и с улыбкой положила Проньке на стол:
— Закуси, Прокофий.
— Обоим уж давай, — молвил он.
Палашка отвернулась и сказала сердито:
— Не только ему, а и мне нету. Весь гости
Пронька понял нехитрую ее уловку, рассмеялся так заразительно, что рассмешил ее, и за руку тянул к себе:
— Садись поближе, теплее будет.
С ним ей было совсем не страшно, а об этом хмуром, вздыхающем мужике — он ей мешал очень — думала так: выпьет и уйдет.
Прокофий наливал по второй и предлагал «хоть раз в жизни выпить без женских капризов»:
— Кто нас стесняет? Никто. Праздник большой, все пьют. Никодим — старик, и то ушел получить свое удовольствие, а мы с тобой, Поля, молодые. Жить надо и случаем пользоваться… Эх, Поля, пей до дна, люби сполна, играй на свою последнюю карту в открытую! — Не стесняясь Самоквасова, он обхватил ее шею правой рукой, подтащил к себе, а левой поднес ей к губам полную чашку:
— Пей. Будет упрямиться, а то рассержусь… насильно в рот вылью.
Поля выпила все до дна. Водка сразу отшибла ей память, — она забыла, что скоро уже ночь, что в лампе мало осталось керосину и огонь вот-вот потухнет. А Прокофий — сумасшедший буян! — наливал ей еще и еще, потчевал, просил, настаивал, а когда слышал ее слабое протестующее бормотанье, опять обнимал плечи, шею, насильно запрокидывал ей голову и лил в ее полуоткрытый лягушиный рот. Оглушенная водкой, она все же заметила, что Прокофий и особенно Самоквасов пьют мало, а больше поят ее: от такой доброты Прокофия ей стало только весело.
— И-их ты… добрый какой! — прошептала она, едва держась на лавке. Рябое лицо ее расплылось пьяной, бессмысленной улыбкой, в голове приятно шумело. Глядя перед собой и плохо различая, Палашка прижалась к Проньке плечом. Землянка медленно кружилась, переворачивалась, лампа то гасла, то загоралась опять, рыжая борода Самоквасова то удалялась, то приближалась. Прокофий спросил:
— Керосин-то у тебя где? Гаснет вон…
— Там… н-налей, — говорила она заплетающимся языком. — Четверть т-там, в чу-улане. Да я са-ма. — Она поднялась, сделала от стола два шага, но ее качнуло в сторону. Растопырив руки, она упала на постель отца, разостланную на полу в углу.
Пронька кивнул Самоквасову на дверь:
— Иди принеси.
И когда Самоквасов, похотливо оглядываясь, пошел за керосином в сени, то видел, как Пронька тихо тянулся к Палашке…
Она через силу открыла слипающиеся глаза, в землянке стояла кромешная тьма, и кто-то шепотом проговорил, шаря в дровах у печки:
— А где ж Никодимов кормилец? Иди поищи.
Она не узнала, чей это голос, не сообразила, кого и за чем посылают, а когда прикоснулись к ней чужие, не Пронькины руки, в страхе откатилась в самый угол и, защищаясь, обеими руками ударила кого-то по голове… Поняв бесплодность сопротивления, заплакала в бессильной
— Пронь… Про-оня!.. — звала она на помощь.
Ей не откликнулись…
В избу ползла стужа, кто-то вошел, затворил дверь за собою, впотьмах мелькнул огонек папироски… Палашка больше ничего не слышала, заснув пьяным непробудным сном.
…Самоквасов шагнул к столу, ощупью нашел куски недоеденного хлеба, посовал в карман. Упала со стола и разбилась глиняная плошка. С жестокой жаждой разрушенья он раздавил черепки ногою. Пронька Жиган, стоя у порога, зажег спичку и, оглядевшись в полупотемках, указал на вершининскую шомполку, лежавшую на широкой скамье:
— Не забудь. — Голос его был сухой, напряженный, требовательный. — Пора уходить… скорее надо. Теперь — все равно: ни мне, ни тем паче тебе назад дороги нету. — Догорающей спичкой он осветил бородатое, злое, перекошенное гримасой лицо мужика, как бы проверяя в последнюю минуту… Такие, как Самоквасов, назад не поворачивают с полдороги… — Пошли!..
Захватив, что нужно было, они выбежали в проулок. Пронька затворил воротца и, по-воровски вытянув шею, прислушался. В землянке было темно, кругом тихо. Из-за барака поднималась луна, освещая землянку сбоку.
Глава XI
Поджог
Не слышно было пьяной гармони, шалых, неистовых песен, — после полуночи угомонился Вьяс. Ни одного человека не встретил Якуб на улице, выйдя из дому, никто не попался навстречу, когда спускался с бугра к конным сараям, расположенным у самой кромки леса.
Он постучал в ворота первого сарая, на оклик молодого конюха Догадаева назвал себя и вошел внутрь конюшни, полной тепла и привычного запаха. Кони спокойно жевали сено, глухо переступая по деревянному настилу коваными копытами. Фонарь на столбе, посвечивая в облаке стужи, ворвавшейся с воли, освещал тусклым светом повешенную на деревянных штырях сбрую и черный земляной пол в проходах. Утренняя норма сена, припасенная с вечера, лежала в тамбуре…
Зато на воротах второй конюшни, в которые дважды постучал Якуб и не получил ответа, в потемках нащупал замок… Нельзя было не подивиться странной беспечности пожилого человека, предупрежденного накануне не один раз…
Томимый неясным предчувствием, Якуб заторопился к третьей конюшне, построенной Бережновым… Крайняя от леса и самая большая из всех — с двумя тамбурами на концах, она вмещала шестьдесят лошадей и была разделена дощатой перегородкой на две половины: в одной стояли рабочие кони, в другой — жеребцы и разъездные… Будто бы надежных людей подобрал сюда Якуб, но сегодня усомнился и в них…
Шагах в пяти от тамбура он остановился, сам не зная почему… Почудилось вдруг: там, внутри двора, кто-то шумит соломой, будто перетаскивают ее на другое место. Потом затихло, а через минуту началось опять… Он стоял и ждал, ловя неясные шорохи обостренным слухом… Доносился тихий торопливый шепот… слов не разобрать… голоса — вроде чужие… И снова тишина… Ворота прикрывались неплотно, и через узенькую щель в притворе он, прильнув глазом, мог бы разглядеть, что происходит там, если бы горел фонарь…