Глухие бубенцы. Шарманка. Гонка(Романы)
Шрифт:
Поздно вечером я отправился к Флер, ноги меня не слушались. Я боялся ее насмешек и ждал, что она вышвырнет меня за дверь. Но ни того ни другого не произошло.
Какое это было переживание!
Утром Уго пристально посмотрел на меня и сказал с издевкой: раб страстей.
После этой ночи я словно переродился. Пожалуй, я первым перестал ломать вещи. Ушел оттуда, где остальные в поте лица с шумом и грохотом рушили все, что попадалось им под руку. Я бродил среди отдаленных мусорных куч и собирал красивые и целые вещи. Отмывал свои находки и тащил их в свой виварий. Вагон стал мне мил, собственный маленький домик, который мне хотелось уютно и красиво обставить. Постепенно виварий обрел облик, его можно было считать домом. Правда, перед дверью и под окном не росли апельсиновые деревья. Но нельзя же требовать слишком многого от колонии самообслуживания. В прежние времена преступники, сидевшие в кандалах за решеткой, могли лишь мечтать о такой вольной
По ночам я стал поджидать Флер. То и дело приподнимался и садился на постели, прислушиваясь, не раздадутся ли за стеной легкие шаги Флер. Нам было бы хорошо в моем уютном гнездышке. От счастья и благодарности я стал бы целовать ей ноги.
Но она не приходила.
Уго, правда, частенько отлучался куда-то, но сегодня я не мог подозревать его в том, что он осаждал Флер. Ее приставили сторожить новенького. Эрнесто считал, что за ним надо присматривать. Вдруг Роберт решил заминировать наши виварии? Я не понимаю, почему Эрнесто беспрестанно говорит о минах и прочих боеприпасах. Откуда Роберту взять мины? Эрнесто за словом в карман не лезет. Голова у него варит. Пластиковые бомбы могли быть доставлены в карьер еще до нас. Что правда, то правда, мы еще не успели облазить все уголки огромного каньона. Чтобы рассортировать необъятные мусорные кучи, потребовались бы, пожалуй, годы. Много ли мы успели, однако кое-какие коллекции уже образовались. Мое собрание люстр, ламп и фонарей в числе самых скромных. А вот коллекция бюстов на Площади почивших государственных мужей, та действительно большая. Майк охапками таскал книги в пещеру и складывал их там. В свободные минуты он забирается в прохладную пещеру, выдолбленную в скале цвета киновари, и наслаждается тем, что перебирает и перелистывает свое достояние. Эрнесто, которому то и дело мерещатся опасности, не раз предупреждал Майка: будь осторожен, свод пещеры может обрушиться и погрести под собой и тебя, и твои книги. Майк и в ус не дует, машет рукой. Чаще всего он молчит, стремится быть один, кто его разберет, что он за человек.
Мы ведь друг друга не знаем, скрываем свою прежнюю жизнь, словно у каждого в душе есть уголок, отгороженный колючей проволокой.
Мне скрывать особенно нечего. Если б кто-то заинтересовался моим прошлым, я бы мог рассказать. Зато здесь, в карьере, у меня появилась своя тайна, и о ней я никому не заикнусь.
Тайна, равная сокровищу.
Не случайно отец, явившись ко мне во сне, похвалил меня. Похоже, что, выйдя на свободу, я стану богат. Сейчас я живу на пособие Международного управления по надзору за тюрьмами — ради эксперимента в колонию самообслуживания водворили одного представителя неимущего сословия; хватит унижений, пройдет какое-то время, и господина Жана будет не узнать. С полным правом я вынесу из карьера плоды своего труда, и никто не посмеет отнять у меня мое достояние. Я шутя уплачу страховой компании за разбитый чужой «линкольн», пусть оставят меня в покое. Мать и сестер заберу из маленькой отцовской лачуги в город. Будучи богат, я, может быть, даже решусь разыскать Флер. Удачная крупная сделка хоть кого поднимет в цене. Что я мог предложить Флер сейчас? Апельсиновые деревья, посаженные на моей родине еще дедом, захирели. Век апельсинового дерева так же долог, как век человека, но все же когда-то приходит старость.
А вот собранное в карьере сокровище не истлеет и не сгинет.
Бежав от своих товарищей, охваченных жаждой разрушения, я однажды в предзакатный час слонялся по дальним уголкам каньона и очутился подле какого-то странного образования породы, меня словно к месту пригвоздило, когда я увидел его. От вертикальной стены карьера отделялась скала, напоминавшая своими очертаниями раздувающийся на ветру парус и сплошь усеянная сверкающими жемчужинами. Разинув рот, я смотрел на это чудо природы, затем, ошеломленный, подошел поближе и коснулся пальцем переливающейся бусинки. Капля упала и рассыпалась на тысячи невидимых шариков. Настоящая ртуть! От удивительной находки перехватило дыхание. Скалу, покрытую блестящими каплями, я назвал Миракулум. Я шел оттуда, повторяя шепотом это волшебное слово и ставя на пути вехи.
Теперь каждый вечер, прихватив с собой стопки и бутылки, я провожу подле Миракулума. Собираю капли ртути на стекло от очков, делаю это старательно, словно коплю змеиный яд. Я нежно разговариваю со своим Миракулумом, никогда и никому я не отважился говорить такие ласковые слова, как теперь этой немой скале. Щедрость Миракулума позволила мне собрать несколько бутылок ртути. Сосуды, полные до краев жидкого металла, невероятно тяжелы, я тайком по одному отношу их в свой виварий. С каждой новой ношей передо мной все шире открываются перспективы будущего. Главное, чтобы под давлением тяжелого сокровища не лопнули бутылки.
Не помню.
Я
«Он ни черта не смыслит! Майк одержимый! Живет во имя какой-то призрачной идеи!»
От слов Тессы я вздрогнул, как от удара. По-моему, я вполне твердо стоял на земле, правда, в ту минуту — на ковре залы нашей квартиры, где все вокруг меня было осязаемо и насквозь знакомо с детства: посреди потолка висела люстра, под ней массивный овальный стол темного дерева, вокруг двенадцать обитых гобеленом стульев, у стены громоздился буфет, в верхней части которого, за резными столбиками, поблескивала стеклами горка; из окон, обрамленных портьерами, в комнату струился рассеянный солнечный свет, в воздухе трепетали нежные, по-домашнему уютные пылинки, у всех трех диванов по-прежнему было восемнадцать медных ножек в форме львиной головы, да и огромную пальму вот уже двадцать лет никто не переставлял, о нашем комнатном дереве всегда заботился один и тот же садовник — менял землю, удобрял, срезал высохшие листья. Нам никогда не надо было вызывать этого старика, он всегда приходил сам в нужное время и делал все необходимое.
Я не знаю почему, потрясенный словами Тессы, в течение нескольких секунд старался уверить себя в незыблемости нашего дома. Очевидно, мне хотелось подсознательно, подчиняясь инстинкту самосохранения, зафиксировать, что воспринимаю реальность адекватно. Меня ведь слегка задело поведение Тессы. Крикнуть чужому человеку по телефону: Майк живет во имя какой-то призрачной идеи!
Ее слова задели меня, однако я постарался подавить в себе неприятный осадок, глубоко засунул руки в карманы, вытянул губы, готовясь весело засвистеть, и направился к двери, чтобы по ковровой дорожке коридора дойти до холла, где Тесса беседовала с кем-то по телефону. Я едва успел сделать несколько шагов, как меня охватило сомнение, неожиданно показалось неуместным и фальшивым мое намерение обнять Тессу, сжать в ладонях ее пылающее от смущения лицо, заглянуть ей глубоко в глаза, посмотреть, как вздрагивают ее искусственные ресницы, и сказать: дорогая Тесса, я тоже кое-что смыслю в жизни и людях, скажи мне, что тебя мучает.
Передо мной выросла стена, веселый мотив замер на губах, еще не успев родиться, руки, засунутые в карманы, не были уже так самоуверенно напряжены и мускулисты, они стали дряблыми, словно вареными, и не подчинялись моей воле.
До сих пор я крайне редко задумывался над характером нашего длившегося не один год брака, никогда не пытался разведать причины настроений Тессы, я всегда думал, что все обстоит так, как и должно обстоять, ибо совместная жизнь в общем-то не обременяла меня. Было исключено, чтобы взаимоотношения с женой стали краеугольным камнем моей жизни; просто я нуждался в надежном тылу — жена была принадлежностью дома, по квартире расхаживала верная душа, Тесса не только радовала глаз, но и дарила, когда хотела, мгновения забытья.
В большинстве случаев я оказывался пленником своих мыслей. С юных лет я увлекся актиномицетами, и этот многосторонний объект исследования по-прежнему занимал меня; чем больше мир узнавал о лучистых грибках, тем больше загадок таилось в них. Меня все время подстегивало сознание: я должен торопиться. Возникла отрадная цепная реакция: чем больше опытов я проводил и чем больше добивался заслуживающих внимания результатов, тем интенсивнее начинали множиться мои идеи, они без конца делились, подобно клеткам развивающегося организма, — в моем воображении возникали все новые и новые возможности. Широчайшее распространение актиномицетов во всем мире, обилие форм этих интереснейших микробактерий в каком угодно климатическом поясе, не говоря о их жизнеспособности и устойчивости, — все это сулило беспрерывные неожиданности и сюрпризы. Утилитарная отрасль микробиологии уже длительное время занималась актиномицетами, заботясь непосредственно об интересах человека, в этих исследованиях и мне удалось восполнить кое-какие небольшие пробелы. Теперь же я все больше и больше тяготел к теории, я сумел увидеть новые перспективы подхода к материалу и собирался создать хитроумную всеобъемлющую систему, которая стала бы отправной точкой для исследователей в этой области по меньшей мере лет на десять. Я упорно шел к вершине. При современных темпах развития неизменность какой бы то ни было системы в течение десятилетия явилась бы величайшим достижением, во всяком случае, это было бы немаловажной ступенью к следующему, поворотному моменту на пути изучения актиномицетов.
У меня было все для того, чтобы выстроить свою систему. Совершенная лаборатория, знающий персонал, достаточные материальные ресурсы, чтобы постоянно менять аппаратуру на более современную; к тому же я еще не достиг тридцати — в науке крайне важно не пропустить поры расцвета умственных способностей; итак, у меня хватало энергии на то, чтобы торопиться. Мне создали самые благоприятные условия, возможно, забота, которой меня окружили, была даже чрезмерной. В поездках меня сопровождал секретарь-телохранитель. Не допускалось, чтобы мелочи жизни отвлекали меня. Я мог спокойно думать.