Глядя на солнце
Шрифт:
У себя в конторе, торгуясь с теми, кто искал денег в обмен на свою кончину, Грегори задним числом обдумывал жизнь и смерть дяди Лесли. Поведение Лесли во время того последнего визита не просто его растрогало, но и произвело на него сильное впечатление. Про нависшую над ним смерть он упомянул, едва Грегори вошел, облек ее в шутку, а потом заговорил о других вещах. Он не превратил их последний разговор в прощание, хотя это и было прощание; он не поддался жалости к себе, не искал слез своего посетителя. Все это сделало смерть Лесли менее устрашающей, чем могло бы. Грегори решил, что Лесли был за неимением слова лучше — смелым.
Она словно бы что-то доказывала, эта смерть. Лесли, который сбежал от войны, который мошенничал и прикарманивал что плохо лежало, кого даже Джин могла бы назвать пройдохой, не будь
Так что же такое хорошая смерть? Возможна ли вообще теперь достойная смерть или с самого начала было иллюзией верить, будто достойные смерти — смелые, стоические, утешительные, любящие смерти — когда-либо имели место в прошлом? Или «достойная смерть» — это одно из тех клише, которые на деле не имеют ничего общего с тем, что они подразумевают; ну, как наименовать животное, которого не существует — крылатого крокодила, например? Или же достойная смерть — это попросту наилучшая смерть, какая будет вам по силам при данных обстоятельствах независимо от медицинской помощи? Или совсем уж просто: достойная смерть — это любая смерть, не захлестнутая агонией, страхом и сопротивлением. По такому счету — да и вообще по любому счету — смерть дяди Лесли была достойной.
Джин вспомнился Китай. Возможно, вот почему она не ощущала себя там такой чужой, как ожидала — потому что путешествовать по Китаю было как жить с мужчиной. Мужчины жонглировали золотыми рыбками и ожидали, что вас это поразит. Мужчины дарили вам меховые манто из собачьих шкур. Мужчины изобретали пластмассовый бонсай. Мужчины дарили вам миниатюрные адресные книжки, которые, по их мнению, полностью исчерпывали ваши потребности. Мужчины были очень примитивные — ездили на рынок с поросятами, притороченными поперек задних колес их велосипедов. А главное, как мужчины разговаривали с вами. В азийческие времена. Хлам был обновлен. Мы ластим леди-с. Это соббинг центл. Они разговаривали с вами через мегафон, хотя вы стояли совсем рядом. А когда батарейки садились, они все равно предпочитали орать на вас в неработающий мегафон, чем воспользоваться хрупким равенством собственного голоса. Или же они разговаривали с вами с противоположной стороны вогнутой стены, и, вытягивая шею, вы с трудом отделяли их голоса от десятков других. А когда вы задавали им простейшие вопросы — «Вы хотите поехать в Шанхай?» — они не отвечали. Делали вид, будто с вопросом что-то не так. Будто это не настоящий вопрос. Почему вы спрашиваете о таком? Ответа нет, потому что нет вопроса. Это соббинг центл. Прижми палец к узлу и помоги мне приторочить поросенка. Хлам был обновлен. В азийческие времена. Не забудь, мы живем в азийческие времена: мы всегда жили в азийческие времена.
Часть третья
Бессмертие — это не выученный вопрос.
Как отличить хорошую жизнь от плохой жизни, от жизни, потраченной зря? Джин вспомнилась женщина-мастер на нефритовой фабрике в Китае, которую спросили, как отличить хороший нефрит от плохого нефрита. Через переводчика и через мегафон, который не работал, последовал ответ: «Вы на него глядите и, глядя, определяете его качество». Теперь этот ответ больше не казался таким уж уклончивым.
Джин часто задумывалась над тем, как становятся старыми. Когда ей было за пятьдесят, а она все еще чувствовала себя тридцатилетней, она услышала по радио лекцию геронтолога. «Засуньте вату в уши, — сказала она, — а в ботинки камешки. Натяните резиновые перчатки. Смажьте стекла ваших очков вазелином, и вот она — мгновенная старость».
Неплохая проверка,
В шестьдесят она все еще ощущала себя молодой женщиной; в восемьдесят она ощущала себя пожилой женщиной с легкими недомоганиями; а приближаясь к ста, она больше не трудилась думать, ощущает ли она себя моложе своих лет или нет. Какой смысл? Она испытывала облегчение, что не прикована к постели, как обычно бывало в прежние времена, но в целом на протяжении своей жизни принимала все новые достижения медицины как нечто само собой разумеющееся. Она все больше жила внутри головы и была этим довольна. Воспоминания… воспоминаний было слишком уж много; они неслись по ее небу, как ирландская непогода. С каждым проходящим годом ее ступни словно еще немножко отдалялись от ее рук; она роняла вещи, чаще спотыкалась, испытывала страх; но главным образом она замечала ухмыляющийся парадокс старости: все, казалось, требовало больше времени, чем прежде, но, вопреки этому, время, казалось, проходило быстрее.
В восемьдесят семь Джин начала курить. Сигареты наконец-то были объявлены безопасными, и после обеда она закуривала сигарету, закрывала глаза и затягивалась каким-нибудь пряным воспоминанием из предыдущего века. Ее любимыми были «Номера», сигареты, которые в первое время выпускались разделенные пунктирами на восемнадцать «средних курительных единиц». Эти СКЕ были обозначены номерами от единицы до восемнадцати — благожелательная уловка изготовителя, чтобы помочь людям определять, какую часть своей сигареты они уже скурили. Однако пару лет спустя, летом, когда найти тему для компьютерного лобби было нелегко, разгорелся спор (который, по мнению производителей, вышел из-под контроля) о патернализме и угнетении заложенных в нумерации «Номеров». В конце концов после 8 % национального опроса и нескольких неприятных инцидентов (автомобиль коммерческого директора был пунктирами разделен на восемнадцать секций от капота до багажника) изготовители согласились выпускать ненумерованные «Номера».
Тем не менее Джин все еще продолжала машинально верить, что ее сигарета содержит восемнадцать затяжек. Шесть, шесть и шесть; между каждыми тремя секциями она делала паузу. Первые шесть затяжек переполняли ее внезапной радостью; они были новыми вспышками жизни. Вторые шесть были не столь действенными — попытками удержаться на высоте, которой она наивно достигла без всякого труда. Последние шесть содержали зародыши паники — она наблюдала, как тлеющий пепел подбирается все ближе к ее пальцам, иногда пыталась превратить шесть в семь. Но это не создавало ни малейшей разницы.
Еще Джин нравилось сидеть на солнце. Может быть, думала она, это как-то связано с кожей: по мере того как она высыхает, покрывается пятнами, приобретает сходство с кожей рептилий, вы начинаете вести себя наподобие ящерицы. Иногда она натягивала старые белые перчатки, чтобы не видеть своих рук.
— У тебя зудит кожа? — спрашивал Грегори.
— Просто прячу мои вегетарианские сосиски.
Грегори и под шестьдесят сохранил круглое кроткое лицо, которое запомнилось Джин со времени их скитаний, и иногда внезапный сосредоточенный взгляд в его глазах напоминал ей о том, на что он смотрел так в течение своей жизни — радужную боевую эскадрилью его аэропланов, его компьютерные шахматы, его бледных подружек. Но теперь только память способна была делать его молодым. Она, поняла Джин, стала матерью старика. Его волосы были совсем седыми, очки в круглой золотой оправе выглядели как реликт, а его взвешенная, чуть ироничная манера держаться все больше походила на старческий педантизм. Грегори отправлялся на службу дважды в неделю, он играл с компьютером, он сидел у себя в комнате и слушал джаз. Иногда ей казалось, что его жизнь окутывает утренний, так никогда и не рассеявшийся туман.