Гностики и фарисеи
Шрифт:
Она стала бывать в храме, говеть и присутствовать на всех богослужениях. Поначалу всё шло хорошо. И она возвращалась из церкви просветлённой. Но участие в церковной жизни, в обрядах, в смысл которых она не пыталась вникнуть, не принесло ей радости и не оправдало ожиданий. То главное, что искала она, осталось сокрыто.
Она отчаялась. Не зная, где искать, она вернулась к дожидавшемуся её одиночеству. И жестокая, холодная правда - бессмысленность сущего - открылась ей. Она поняла, что единственный для неё выход - смириться и терпеливо ждать.
Не допуская даже мысли о самоубийстве, она продолжала спать, есть, умываться, говорить. Но, утратив вкус к жизни и убедив себя
Отдавшись одиночеству, она избегает людей, стараясь сократить вынужденное общение. Она равнодушна ко всему происходящему: её сердце иссохло. Разуверившись в жизни, она умерла духовно. И мёртвая, она не способна радоваться закату, выбрасывающему снопы огненного света; её не трогает арбузная свежесть морозного дня; не слышит она, как первые, вернувшиеся с юга птахи, прорезывают холодный ещё воздух своими голосами…
И пустота, образовавшаяся внутри неё, растёт, грозя обернуться бездной…
Петровна
"Экая ведь непогодь... Экой чичер..." - думает девяностодвухлетняя Петровна, глядя, как за окном пьяный ветер задирает подолы и срывает шапки, как резвится в столбах света шальной снег и, падая на землю, тотчас тает.
Согнувшись в три погибели, и положив на колени тёмные, сухие руки, Петровна задрёмывает. Тяжелеют веки, а голова, начавшая было медленно клониться вниз, вдруг точно отрывается и камнем падает на грудь. Петровна вздрагивает, выпрямляется и, открыв глаза, смотрит вокруг себя с удивлением и испугом. Словно не понимая, как оказалась она в этой комнате, где кроме железной кровати, хромого стула да "солдатской" тумбочки свален весь хлам, какой уже не пригоден в доме, но расстаться с которым хозяевам жаль - отработавший своё холодильник, диван с драной плюшевой обивкой, груды старых журналов и какие-то многие числом коробки.
Оглядев своё пристанище, Петровна успокаивается и снова начинает задрёмывать. Но в какой-то момент просыпается от ощущения, что в комнате она не одна.
Перед Петровной стоит её невестка Валентина Михайловна, крупная дама с широкими чёрными бровями. Заметив, что Петровна пробудилась и виновато улыбается, Валентина Михайловна наклоняется к ней и в самое ухо кричит:
– Я пошла!
– Куды-и?
– пугается Петровна.
– Ну, вот... "Куды"... К Васе в больницу.
– Куды-и?
– уже с другой интонацией спрашивает Петровна.
– Ну-у-у... Закуды-икала!.. Вася, сынок твой, болеет. Уже неделю в больнице лежит.
– Ва-ася?
– Н-да...
– В больнице?
– В больнице, в больнице...
– Какая ж у него болесть? Алларгия?
– Тьфу... Какая ещё "алларгия"? Сто раз ведь рассказывала...
И Валентина Михайловна, махнув на Петровну рукой, уходит. А Петровна остаётся одна. Она вздыхает, оправляет платок и снова поворачивается к окну...
Пять лет назад Петровна овдовела, и сын забрал её из деревни в Москву. Однако уход за старухой он препоручил своей жене, Валентине Михайловне, считая, что дело это сугубо женское, и что не гоже мужчине возиться с детьми и стариками. Валентина Михайловна, согласившись на роль сиделки, втайне вознегодовала, не понимая, за какие грехи ей вдруг выпало присматривать за глупой старухой, к которой ничего, кроме раздражения и неприязни она никогда не питала. И хотя Валентина Михайловна предпочитала помалкивать, но неприязнь свою к свекрови едва ли смогла заглушить. И каждое слово Петровны отзывалось в ней всплесками
И потому разместили Петровну так, чтобы как можно реже попадалась она на глаза. Из трёх комнат Петровне отвели самую маленькую. Соорудив наскоро обстановку, Петровну предоставили самой себе.
Впрочем, три раза в день её зовут к столу. А по большим праздникам, как ярмарочного медведя из клетки, выводят из комнаты на показ гостям. Гости с таким любопытством рассматривают древнюю старуху, что, кажется, хотят заглянуть ей в зубы или, по крайней мере, пощупать. А Петровна, приходя в смущение от повышенного к своей особе внимания, улыбается беззубой улыбкой и шамкает:
– Дал бы Господь помереть... Чижало со мной... Зажилась, индо тошнёхонько, а и помирать горькохонько...
Гости смеются, но вскоре интерес к Петровне угасает, и о ней забывают. А Петровна уходит в себя и, тугая на ухо, принимается громко вздыхать.
– Ма-ам! Хватит стонать! - кричит через стол Валентина Михайловна.
– Слышишь? Перестань стонать!
Со снисходительными улыбками гости вновь обращаются к Петровне, а Валентина Михайловна не упускает случая пожалиться, как тяжело ей ухаживать за такой вздорной старухой. Петровна, скорее глазами, нежели ушами, понимает, что речь идёт о ней и поясняет:
– Чижало со мной...
Из-за болезни ног Петровна никуда не ходит. Целыми днями сидит она на кровати и смотрит в окно. А в окне проносятся с шумом машины, снуют люди, собаки. Бесконечной вереницей тянутся дома, серые, грязные, с клеточками окошек и уродливыми наростами застеклённых балконов. "И зачем люди в Москву едут, - думает Петровна.
– Нешто хорошо друг у дружки на головах жить?.."
И глядя из окошка на грязь, на ставшую осязаемой вонь, на суету, вспоминает Петровна деревню. Пахнет клевером, сеном и пылью. Горизонт обозначен зубчатой полоской леса. Внизу, под горкой в овраге шелестит речушка. Ласковая, добрая речушка. Всё шепчет что-то, камушками играет. А водица, что твоя слеза, чистая, прозрачная, прохладная. За деревней - расцвеченный огоньками цветов луг. Звенят, переливаются колокольцами жаворонки, висящие на невидимых нитях. Резвится, закидывает голову жеребёнок. Ветер ласкает цветы. А сочные травы источают пьянящий дух.
И при одном только воспоминании о деревне неудержимо тянет Петровну поговорить, рассказать кому-нибудь о том, как заела её в городе тоска, как одолела дума.
Есть у Петровны дума. Тяжёлая, мрачная. Грех большой на Петровне. Подписала она когда-то бумагу. Ходили по деревне активисты, собирали подписи, что не нужна, мол, в деревне церковь, и что трудящиеся просят её закрыть. Пришли и к Петровне. "Подписывай, - сказали, - ежели ты не супротив советской власти..." Испугалась Петровна и подписала. И вот уж много лет прошло, а нет Петровне покоя. Гложет её тоска. Многое пережила Петровна, многое перевидала, но не ушёл стыд за минутную слабость, за скудость души. Угасает память, события текущие мешаются с давно прошедшими, но стыд этот не оставляет Петровну, сидит гвоздём в сердце. И помнит яснее ясного Петровна своё отречение...
Поговорить бы с кем, и тоска отошла бы, отлегло бы от сердца. Но Петровну давно уже никто не слушает, никто ни о чём не спрашивает.
А в деревне её уважали. Прислушивались, за советом ходили. Всю жизнь прожила Петровна в деревне. На земле, которую знала и любила. От неё кормилась, от неё уму-разуму училась. Знала, какая трава от какой болезни помогает, какая птица каким голосом поёт. И что туман падает - к вёдру, а собака траву ест - к дождю. Но не нужны стали её знания. И оттого, наверное, - думает Петровна, - говорить с ней неинтересно…