Гобсек
Шрифт:
«Сударь, — сказала она, предложив мне сесть, — не будете ли вы так любезны немного отсрочить платёж?»
«До полудня следующего дня, графиня, — сказал я, складывая вексель, который предъявил ей. — До этого срока я не имею права опротестовать ваш вексель».
А мысленно я говорил ей: «Плати за всю эту роскошь, плати за свой титул, плати за своё счастье, за все исключительные преимущества, которыми ты пользуешься. Для охраны своего добра богачи изобрели трибуналы, судей, гильотину, к которой, как мотыльки на гибельный огонь, сами устремляются, глупцы. Но для вас, для людей, которые спят на шелку и шёлком укрываются, существует кое-что иное: укоры совести, скрежет зубовный, скрываемый улыбкой, химеры с львиной пастью, вонзающие свои клыки вам в сердце».
«Опротестовать вексель? Неужели вы решитесь? — воскликнула она, вперив в меня взгляд. — Неужели вы так мало уважаете меня?»
«Если бы сам король был мне должен, графиня, и не уплатил бы в срок, я бы подал на него в суд ещё скорее, чем на всякого другого должника».
В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь.
«Меня
«Анастази, это я. Мне нужно поговорить с вами».
«Попозже, дорогой», — ответила она уже менее резким тоном, но всё же отнюдь не ласково.
«Что за шутки! Ведь вы с кем-то разговариваете», — отозвался голос, и в комнату вошёл мужчина — несомненно, сам граф.
Графиня на меня взглянула, я понял её, — она стала моей рабой. Было время, юноша, когда я по глупости иной раз не опротестовывал векселей. В 1763 году в Пондишери я пощадил одну женщину, и что же! Здорово она меня общипала! Поделом мне, — зачем я ей доверился?
«Что вам угодно, сударь?» — спросил меня граф.
И тут я вдруг заметил, что его жена вся дрожит мелкой дрожью, и белая атласная шея пошла у неё пупырышками, — как говорится, покрылась гусиной кожей. А я смеялся в душе, но ни один мускул на лице у меня не шевельнулся.
«Это один из моих поставщиков», — сказала графиня.
Граф повернулся ко мне спиной, а я вытащил из кармана угол сложенного векселя. Увидев этот беспощадный жест, молодая женщина подошла ко мне и подала мне бриллиант.
«Возьмите, — сказала она. — И скорее уходите».
В обмен на бриллиант я отдал вексель и, поклонившись, вышел. На мой взгляд, бриллиант стоил верных тысячу двести франков. На графском дворе я увидел толпу всякой челяди — лакеи чистили щётками свои ливрейные фраки, наводили глянец на сапоги, конюхи мыли роскошные экипажи. Вот что гонит ко мне знатных господ. Вот что заставляет их пристойным образом красть миллионы, продавать свою родину! Чтобы не запачкать лакированных сапожек, расхаживая пешком, важный барин и всякий, кто силится подражать ему, готовы с головой окунуться в грязь. Как раз тут ворота распахнулись, и въехал в кабриолете тот самый молодой щёголь, который учёл у меня вексель графини.
«Сударь, — сказал я, когда он выскочил из кабриолета, — вот двести франков, передайте их, пожалуйста, графине и скажите ей, что заклад, который она мне дала, я немного придержу и недельку он будет в её распоряжении».
Щёголь взял двести франков, и по губам его скользнула насмешливая улыбка, говорившая: «Ага, заплатила! Ну, что ж, отлично!»
И я прочёл на его лице всю будущность графини. Этот белокурый красавчик, холодный, бездушный игрок, разорится сам, разорит её, разорит её мужа, разорит детей, промотав их наследство, да и в других салонах учинит разгром почище, чем артиллерийская батарея в неприятельских войсках.
Затем я отправился на улицу Монмартр к мадемуазель Фанни. Я поднялся по узкой крутой лестнице на шестой этаж. Меня впустили в квартирку из двух комнат, где всё сверкало чистотой, блестело, как новенький дукат; ни пылинки не было на мебели в первой комнате, где меня приняла хозяйка, мадемуазель Фанни, молоденькая девушка, одетая просто, но с изяществом парижанки; у неё была грациозная головка, свежее личико и приветливый вид; каштановые, красиво зачёсанные волосы, спускаясь двумя гладкими полукружиями, прикрывали виски, и это сообщало какое-то тонкое выражение её голубым глазам, чистым, как кристалл. Солнце, пробиваясь сквозь занавесочки на окнах, озаряло мягким светом весь её скромный облик. Вокруг неё стопками лежали раскроенные куски полотна, и я понял, чем она зарабатывала на жизнь: она, конечно, была белошвейкой. Эта девушка казалась феей одиночества.
Я протянул ей вексель и сказал, что приходил утром, но не застал её.
«А ведь деньги были у привратницы», — сказала она.
Я притворился, что не расслышал.
«Вы, как видно, рано выходите из дому».
«Вообще я очень редко куда выхожу, но, знаете, когда всю ночь просидишь за работой, хочется пойти искупаться».
Я посмотрел повнимательней и с первого взгляда разгадал её. Передо мной, несомненно, была девушка, которую нужда заставляла трудиться не разгибая спины, — вероятно, дочь какого-нибудь честного фермера: на лице у неё ещё виднелись мелкие веснушки, свойственные крестьянским девушкам. От неё веяло чем-то хорошим, по-настоящему добродетельным. Я как будто вступил в атмосферу искренности, чистоты душевной, и мне даже как-то стало легче дышать. Бедная простушка! Она во что-то верила: над изголовьем её немудрёной деревянной кровати висело распятие, украшенное двумя веточками букса. Я почти умилился. Я готов был предложить ей денег взаймы всего лишь из двенадцати процентов, чтобы помочь ей купить какое-нибудь прибыльное дело. «Ну нет! — образумил я себя. — У неё, пожалуй, есть молодой двоюродный братец, который заставит её подписывать векселя и обчистит бедняжку». С тем я и ушёл, предостерегая себя от великодушных порывов: ведь мне частенько приходилось наблюдать, что если самому благодетелю и не вредит благодеяние, то для того, кому оно оказано, подобная милость бывает гибельной. Когда вы вошли сегодня в мою комнату, я как раз думал о Фанни Мальво, — вот из кого вышла бы хорошая жена, мать семейства. Сравнить только чистую одинокую жизнь девушки с жизнью богатой графини, которая уже принялась подписывать векселя, а скоро скатится на самое дно всяческих пороков!
Задумавшись, он молчал с минуту, я же в это время разглядывал его.
— А ну-ка, скажите, — вдруг промолвил он, — разве плохие у меня развлечения? Разве не любопытно заглянуть в
Я вернулся к себе в комнату совершенно ошеломлённым. Этот высохший старикашка вдруг вырос в моих глазах, стал фантастической фигурой, олицетворением власти золота. Жизнь и люди внушали мне в эту минуту ужас.
«Да неужели всё сводится к деньгам?» — думал я.
Помнится, я долго не мог заснуть. Мне всё мерещились вокруг груды золота. Да и красавица графиня очень занимала меня. Должен признаться, к стыду моему, что она совсем затмила образ Фанни Мальво, простодушного, чистого создания, обречённого на труд и безвестность. Но утром, в туманных грёзах пробуждения, милый девический образ сразу возник передо мной во всей прелести, и я уже думал только о Фанни…
— Не хотите ли выпить стакан воды с сахаром? — спросила госпожа Гранлье, прервав Дервиля.
— С удовольствием, — ответил он.
— Знаете, я не вижу, какое отношение к нам имеет вся эта история, — заметила госпожа Гранлье, позвонив в колокольчик.
— Гром и молния! — воскликнул Дервиль, употребив любимое своё выражение. — Я сейчас сразу прогоню сон от глаз мадемуазель Камиллы, — пусть она знает, что её счастье совсем ещё недавно зависело от папаши Гобсека. Но так как старик на днях умер, дожив до восьмидесяти девяти лет, господин де Ресто скоро вступит во владение превосходным состоянием. Как и почему — это надо объяснить. А что касается Фанни Мальво, то вы её хорошо знаете. Это моя жена.