Гобсек
Шрифт:
Граф вздрогнул, слёзы выступили у него на глазах, и он сказал, крепко пожав мне руку:
— Я ещё не знал вас как следует. Вы и причинили мне боль, и обрадовали меня. Да, надо определить в первом же пункте встречной расписки, какую долю выделить этим детям.
Я проводил его до дверей моей конторы, и мне показалось, что лицо у него просветлело от чувства удовлетворения справедливым поступком. Вот, Камилла, как молодые женщины могут по наклонной плоскости скатиться в пропасть. Достаточно иной раз кадрили на балу, романса, спетого за фортепьяно, загородной прогулки, чтобы за ними последовало непоправимое несчастье. К нему стремятся сами, послушавшись голоса самонадеянного тщеславия, гордости, поверив иной раз улыбке, поддавшись опрометчивому легкомыслию юности! А лишь только женщина перейдёт известные границы, она неизменно попадает в руки трёх фурий, имя которых — позор, раскаяние, нищета, и тогда…
— Бедняжка Камилла, у неё совсем слипаются глаза, — заметила виконтесса, прерывая Дервиля. — Ступай, детка, ложись. Нет надобности пугать тебя страшными картинами, ты и без них останешься чистой, добродетельной.
Камилла де Гранлье поняла мать и удалилась.
— Вы зашли немного далеко, дорогой Дервиль, — сказала виконтесса. — Поверенный по делам — это всё-таки не мать и не проповедник.
— Но ведь газеты в тысячу раз более…
— Дорогой мой! — удивлённо сказала виконтесса. — Я, право, не узнаю
— Прошло три месяца после утверждения купчей на имущество графа, перешедшее к Гобсеку…
— Можете теперь называть графа по имени — де Ресто, раз моей дочери тут нет, — сказала виконтесса.
— Прекрасно, — согласился стряпчий. — Прошло много времени после этой сделки, а я всё не получал того важного документа, который должен был храниться у меня. В Париже стряпчих так захватывает поток житейской суеты, что они не могут уделить делам своих клиентов больше внимания, чем сами их доверители, — за отдельными исключениями, которые мы умеем делать. Но всё же как-то раз, угощая Гобсека обедом у себя дома, я спросил его, не знает ли он, почему ничего больше не слышно о господине де Ресто.
— На то есть основательные причины, — ответил он. — Граф при смерти. Душа у него нежная. Такие люди не умеют совладать с горем, и оно убивает их. Жизнь — это сложное, трудное ремесло, и надо приложить усилия, чтобы научиться ему. Когда человек узнаёт жизнь, испытав её горести, фибры сердца у него закалятся, окрепнут, а это позволяет ему управлять своей чувствительностью. Нервы тогда становятся не хуже стальных пружин — гнутся, а не ломаются. А если вдобавок и пищеварение хорошее, то при такой подготовке человек будет живуч и долголетен, как кедры ливанские, действительно великолепные деревья.
— Неужели граф умрёт? — воскликнул я.
— Возможно, — заметил Гобсек. — Дело о его наследстве — лакомый для вас кусочек.
Я посмотрел на своего гостя и сказал, чтобы прощупать его намерения:
— Объясните вы мне, пожалуйста, почему из всех людей только граф и я вызвали у вас участие?
— Потому что вы одни доверились мне без всяких хитростей.
Хотя этот ответ позволял мне думать, что Гобсек не злоупотребит своим положением, даже если встречная расписка исчезнет, я всё-таки решил навестить графа. Сославшись на какие-то дела, я вышел из дому вместе с Гобсеком. На Гельдерскую улицу я приехал очень быстро. Меня провели в гостиную, где графиня играла с младшими своими детьми. Когда лакей доложил обо мне, она вскочила с места, пошла было мне навстречу, потом села и молча указала рукой на свободное кресло у камина. И сразу же она как будто прикрыла лицо маской, под которой светские женщины так искусно прячут свои страсти. От пережитых горестей красота её уже поблекла, но чудесные черты лица не изменились и свидетельствовали о былом его очаровании.
— У меня очень важное дело к графу; я бы хотел, сударыня, поговорить с ним.
— Если вам это удастся, вы окажетесь счастливее меня, — заметила она, прерывая моё вступление. — Граф никого не хочет видеть, с трудом переносит визиты врача, отвергает все заботы, даже мои. У больных странные причуды. Они, как дети, сами не знают, чего хотят.
— Может быть, наоборот, — они, как дети, прекрасно знают, чего хотят?
Графиня покраснела. Я же почти раскаивался, что позволил себе такую реплику в духе Гобсека, и поспешил переменить тему разговора.
— Но как же, — спросил я, — разве можно оставлять больного всё время одного?
— Около него старший сын, — ответила графиня.
Я пристально поглядел на неё, но на этот раз она не покраснела; мне показалось, что она твёрдо решила не дать мне проникнуть в её тайны.
— Поймите, сударыня, — снова заговорил я, — моя настойчивость вовсе не вызвана нескромным любопытством. Дело касается очень существенных интересов…
И тут же я прикусил язык, поняв, что пошёл по неверному пути. Графиня тотчас воспользовалась моей оплошностью.
— Интересы мужа и жены нераздельны. Ничто не мешает вам обратиться ко мне…
— Простите, дело, которое привело меня сюда, касается только графа, — возразил я.
— Я прикажу передать о вашем желании поговорить с ним.
Однако учтивый её тон и любезный вид, с которым она это сказала, не обманули меня, — я догадался, что она ни за что не допустит меня к своему мужу.
Мы ещё немного поговорили о самых безразличных вещах, и я в это время наблюдал за графиней. Но, как все женщины, составив себе определённый план действий, она скрывала его с редкостным искусством, представляющим собою высшую степень женского вероломства. Страшно сказать, но я всего опасался с её стороны, даже преступления. Ведь в каждом её жесте, в её взгляде, в её манере держать себя, в интонациях голоса сквозило, что она знает, какое будущее ждёт её. Я простился с ней и ушёл… А теперь я расскажу вам заключительные сцены этой драмы, добавив к тем обстоятельствам, которые выяснились со временем, кое-какие подробности, разгаданные проницательным Гобсеком и мною самим. С той поры как граф де Ресто, по видимости, закружился в вихре удовольствий и принялся проматывать своё состояние, между супругами происходили сцены, скрытые от всех, — они дали графу основание ещё больше презирать жену. Когда же он тяжело заболел и слёг, проявилось всё его отвращение к ней и к младшим детям: он запретил им входить к нему в спальню, и если запрет пытались нарушить, это вызывало такие опасные для его жизни припадки, что сам врач умолял графиню подчиниться распоряжениям мужа. Графиня де Ресто видела, как всё семейное состояние — поместья, фермы, даже дом, где она живёт, — уплывает в руки Гобсека, казавшегося ей сказочным колдуном, пожирателем её богатства, и она, несомненно, поняла, что у мужа есть какой-то умысел. Де Трай, спасаясь от ярых преследований кредиторов, путешествовал по Англии. Только он мог бы раскрыть графине глаза, угадав тайные меры, подсказанные графу ростовщиком в защиту от неё. Говорят, она долго не давала свою подпись, а это, по нашим законам, необходимо при продаже имущества супругов. Но граф всё же добился её согласия. Графиня воображала, что муж обращает своё имущество в деньги и что пачечка кредитных билетов, в которую оно превратилось, хранится в потайном шкафу у какого-нибудь нотариуса или в банке. По её расчётам, у господина де Ресто должен был находиться на руках документ, который даёт старшему сыну возможность защитить свои права на причитающуюся ему долю наследства. Поэтому она решила установить строжайшее наблюдение за спальней мужа. В доме она была полновластной хозяйкой и всё подчинила своему женскому шпионству. Весь день она безвыходно сидела в гостиной перед спальней графа, прислушиваясь к каждому его слову, к малейшему движению, а на ночь ей тут же стлали постель, но она почти не смыкала глаз. Врач был всецело на её стороне. Её показная преданность мужу всех восхищала. С прирождённой хитростью вероломного существа она скрывала истинные причины отвращения, которое выказывал ей муж, и так замечательно разыгрывала скорбь, что стала, можно сказать, знаменитостью. Некоторые блюстительницы нравственности даже находили, что она искупила свои грехи. Но всё время у неё перед глазами стояли картины нищеты, угрожавшей
— Я заметил, сударыня, — сказал Дервиль виконтессе де Гранлье, принимая таинственный вид, — что существует одно моральное явление, на которое мы в житейской суете не обращаем должного внимания. По своей натуре я склонен к наблюдениям, и в дела, которые мне приходилось вести, особенно если в них разгорались человеческие страсти, всегда как-то невольно вносил дух анализа. И знаете, сколько раз я убеждался в удивительной способности противников разгадывать тайные мысли и намерения друг друга? Иной раз два врага проявляют такую же проницательность, такую же силу внутреннего зрения, как двое влюблённых, читающих в душе друг у друга. И вот, когда мы вторично остались с графиней с глазу на глаз, я сразу понял, что она ненавидит меня, и угадал — почему, хотя она прикрывала свои чувства самой милой обходительностью и радушием. Ведь я оказался случайным хранителем её тайны, а женщина всегда ненавидит тех, перед кем ей приходится краснеть. Она же догадалась, что если я и был доверенным лицом её мужа, то всё же он ещё не успел передать мне своё состояние. Я избавлю вас от пересказа нашего разговора в тот день, замечу лишь, что он остался в моей памяти как одно из самых опасных сражений, которые мне приходилось вести в своей жизни. Эта женщина, наделённая от природы всеми чарами искусительницы, проявляла то уступчивость, то надменность, то приветливость, то доверчивость; она даже пыталась разжечь во мне мужское любопытство, заронить любовь в моё сердце и покорить меня, — она потерпела поражение. Когда я собрался уходить, глаза её горели такой лютой ненавистью, что я содрогнулся. Мы расстались врагами. Ей хотелось уничтожить меня, я же чувствовал к ней жалость, а для таких натур, как она, это равносильно нестерпимому оскорблению. Она почувствовала эту жалость и под учтивой формой последних моих фраз, сказанных на прощанье. Я дал ей понять, что, как бы она ни изощрялась, её ждёт неизбежное разорение, и, вероятно, ужас охватил её.
— Если б я мог поговорить с графом, то, по крайней мере, судьба ваших детей….
— Нет! Тогда я во всём буду зависеть от вас! — воскликнула она, прервав меня презрительным жестом.
Раз борьба между нами приняла такой открытый характер, я решил сам спасти эту семью от ожидавшей её нищеты. Для такой цели я готов был, если понадобится, пойти даже на действия, юридически незаконные. И вот что я предпринял. Я возбудил против графа де Ресто иск на всю сумму его фиктивного долга Гобсеку и получил исполнительный лист. Графине, конечно, пришлось скрывать от света судебное решение: оно давало мне право после смерти графа опечатать его имущество. Затем я подкупил одного из слуг в графском доме, и этот человек обещал вызвать меня, когда его хозяин будет отдавать богу душу, хотя бы это случилось в глухую ночь. Я решил приехать неожиданно, запугать графиню угрозой немедленной описи имущества и таким путём спасти документ, хранившийся у графа. Позднее я узнал, что эта женщина рылась в «Гражданском кодексе», прислушиваясь к стонам умирающего мужа. Ужасную картину увидели бы мы, если б могли заглянуть в души наследников, обступающих смертное ложе. Сколько тут козней, расчётов, злостных ухищрений — и всё из-за денег! Ну, оставим эти подробности, довольно противные сами по себе, хотя о них нужно было сказать, так как они помогут нам представить себе страдания этой женщины, страдания её мужа и приоткроют завесу над скрытыми семейными драмами, похожими на их драму. Граф де Ресто два месяца лежал в постели, запершись в спальне, примирившись со своей участью. Смертельный недуг постепенно разрушал его тело и разум. У него появились причуды, которые иногда овладевают больными и кажутся необъяснимыми, — он запрещал прибирать в его комнате, отказывался от всех услуг, даже не позволял перестилать постель. Крайняя его апатия запечатлелась на всём: мебель в комнате стояла в беспорядке, пыль и паутина покрывали даже самые хрупкие, изящные безделушки. Человеку, когда-то богатому и отличавшемуся изысканными вкусами, как будто доставляло удовольствие плачевное зрелище, открывавшееся перед его глазами в этой комнате, где и камин, и письменный стол, и стулья были загромождены предметами ухода за больным, где всюду виднелись грязные пузырьки, с лекарствами или пустые, разбросанное бельё, разбитые тарелки, где перед камином валялась грелка без крышки и стояла ванна с невылитой минеральной водой. В каждой мелочи этого безобразного хаоса чувствовалось крушение человеческой жизни. Готовясь удушить человека, смерть проявляла свою близость в вещах. Дневной свет вызывал у графа какой-то ужас, поэтому решётчатые ставни всегда были закрыты, и в полумраке комната казалась ещё угрюмее. Больной сильно исхудал. Казалось, только в его блестящих глазах ещё теплится последний огонёк жизни. Что-то жуткое было в мёртвенной бледности его лица, особенно потому, что на впалые щёки падали длинные прямые пряди непомерно отросших волос, которые он ни за что не позволял подстричь. Он напоминал фанатиков-пустынников. Горе угасило в нём все человеческие чувства, а ведь ему ещё не было пятидесяти лет, и было время, когда весь Париж видел его таким блестящим, таким счастливым!