Год две тысячи четыреста сороковой
Шрифт:
У нас существует лишь внутренняя торговля, и мы очень этим довольны: основанная главным образом на земледелии, она является распределительницей самых жизненно необходимых продуктов; она удовлетворяет истинные нужды человека, а не тешит его гордыню.
Никто у нас не считает за стыд стремиться к доходности своих земель и доводить земледелие на них до возможного совершенства. У самого государя есть несколько арпанов земли, которые обрабатываются на его глазах; у нас нет более тех титулованных особ, чьим единственным занятием было полнейшее безделье.
Торговля с заграницей — вот подлинный источник той губительной роскоши, что в свою очередь стала источником ужасающего неравенства имущественных состояний и благодаря которой все золото нации оказалось в руках ее меньшинства. Ради того чтобы одна какая-нибудь женщина могла носить в ушах серьги, стоимость коих равнялась стоимости десяти крестьянских усадеб, крестьянин терял свою собственность: вынужденный продать поле своих отцов, он в слезах бежал прочь из родного края, где уделом его становились нищета и позор; ибо ненасытные чудовища, накапливавшие в руках своих золото, не только обирали его, но к тому же еще и презирали. [236] Мы начали с того, что уничтожили все эти крупные компании, кои поглощали состояния отдельных лиц, ослабляя благородную предприимчивость нации и тем нанося гибельный удар как нравственности, так и государству.
236
Я только горько усмехаюсь,
Что и говорить, приятное это занятие — пить шоколад, есть пряную пищу, лакомиться сахаром и ананасами, вкушать ликер с острова Барбадос,{233} облачаться в блестящие индийские ткани. Но неужто же это доставляло вам такое наслаждение, чтобы ради него вы закрывали глаза на невероятные бедствия, порождаемые вами на обоих полушариях? Вы отправлялись разрушать священные узы крови и природы на побережье Гвинеи, вы сына вооружали против отца — и при этом притязали на право называться христианами, называться людьми! О, сколь жестокосердны, сколь слепы вы были! Вы достаточно убедились в этом на гибельном своем опыте. Неуемная жажда золота, охватившая все сердца; алчность, повсюду вытеснившая спокойную воздержанность; добродетель и справедливость, ставшие призраком; мрачное беспокойное корыстолюбие, бороздящее океанские просторы и трупами заполняющее глубины морей; целая порода людей покупаемых и продаваемых, с коими обращались, как с последней скотиной; короли, превратившиеся в торгашей и ради того, чтобы водрузить свой флаг еще на одном фрегате, проливающие кровь в разных концах света; наконец, золото — золото, истреблявшее на пути своем всякий росток счастья, раскаленным потоком устремлявшееся в Европу из приисков Перу; золото, которое, истерзав и истощив человечество, навсегда оседало в Индии,{234} где пристрастие к роскоши вновь погребало его, пряча на одном конце света то, что корыстолюбие с великим трудом извлекало на другом его конце, — вот вам точная картина, вот перечень того, что принесла миру внешняя торговля.
Наши корабли не огибают земной шар ради того, чтобы добыть нам кошениль и индиго.{235} Знаете, где наши золотые прииски? Где наше Перу? Они в труде и промышленности. Все то, что способствует благополучию людей, их удобствам, удовлетворению прямых потребностей природы, встречает у нас и внимание, и поддержку. Зато на все, что связано с роскошью, что подсказывается тщеславием, прихотью, суетным желанием обладать чем-то особым, исключительным, наложен строгий запрет. Мы швыряем обратно в море коварные алмазы, опасные жемчужины, все эти разноцветные камушки, которые делают сердце столь же твердым, как и они. Вы считали себя великими искусниками, создавая всякие затейливые вещицы, ублажавшие вашу леность, но знайте — вы тратили свои силы впустую, это было лишь кажущимся величием. Вы и наслаждаться-то толком не умели. Ваши пустые, ничтожные изобретения рассчитаны были на забавы одного дня. Вы были детьми, охочими до блестящих безделок, вы неспособны были удовлетворить подлинные насущные свои потребности, вы не знали, что такое счастье, вы суетились и тревожились из-за всяких пустяков, то и дело принимая подобие действительности за саму действительность. Когда наши суда покидают порт, они уже не несут на борту своем пушек, чтобы средь водных просторов обрушиться на какую-нибудь спасающуюся от них добычу, едва виднеющуюся на горизонте. Морское эхо уже не вторит разъяренным воплям безумцев, ценою жизни оспаривающих друг у друга право плавать по бескрайным пустыням морей. В дальние страны мы отправляемся не затем, чтобы вывозить продукты их земли, а ради того, чтобы позаимствовать полезные новшества в их законодательстве, нравах и жизни. Мы используем наши суда для сопоставления различных астрономических наблюдений. Более трехсот обсерваторий, разбросанных на земном шаре, улавливают малейшее изменение, происходящее в небе. Земля — это караульная вышка, где неустанно бдит часовой — хранитель небесной тверди. Астрономия стала важной и полезной наукой: торжественно вознося хвалу Создателю, она являет нам все значение мыслящего существа, им сотворенного… Да, но коль скоро мы говорим о коммерции, невозможно не вспомнить о самом удивительном, что когда-либо происходило в этой области. Все считают, что вы должны быть весьма богаты, ведь вы, разумеется, вкладывали свои деньги в пожизненную ренту{236} и в тонтины,{237} как это делала добрая половина парижан. Поистине то была хитроумнейшая выдумка, это подобие лотереи, где люди играли на жизнь и на смерть и богатство сваливалось человеку на уже совсем облысевшую голову! У вас должно быть немалое состояние. В те времена ведь отрекались от отца, матери, братьев, сестер, родных, друзей, только бы удвоить свой доход. Объяви своим наследником короля, да и спи себе спокойно, ничего не делай и живи в собственное удовольствие.
— Ах, не вспоминайте о тех губительных указах, что завершили падение наших нравов и способствовали разрыву дотоле священных родственных уз. Не раз лил я слезы над судьбами государства, наблюдая, с какой удивительной изобретательностью и бесстыдством поощряется своекорыстие, разделяющее людей и обрекающее каждого на духовную смерть и одиночество. Видел я, как тают, как рушатся небольшие состояния, а на обломках их непомерно растет богатство немногих. Но еще более страдал я, помышляя о том, как гибельно повлияет все это на нравы общества; рвались узы между сердцами, созданными, чтобы любить друг друга. Корыстолюбие опасно само по себе, а ему еще вкладывали в руки острый меч! Высшая власть помогла ему опрокинуть те преграды, на кои само оно никогда не осмелилось бы посягнуть.
— Добрый старец, — перебил меня мой спутник, — ваше счастье, что вы проспали все это время, иначе вам пришлось бы увидеть, как тяжело поплатились и рантье,{238} и государство за свою недальновидность. С тех пор все это изменилось — просвященной политике не свойственны подобные просчеты; она не разоряет граждан, а обогащает и объединяет их.
Глава сорок первая
РАННИЙ УЖИН
Солнце садилось. Мой спутник предложил мне зайти вместе с ним в дом одного своего приятеля, куда он зван был на ужин. Я не заставил себя долго просить, потому что не представлял еще себе, как выглядят здесь дома внутри, а это, на мой взгляд, самое любопытное, что можно увидеть во всяком городе. Когда мне приходится читать историческое сочинение, иной раз я пропускаю в нем целые страницы подряд, но всегда с интересом ищу подробностей о домашней жизни людей — и когда
Начну с того, что я уже не обнаружил здесь тех небольших комнаток, напоминающих каморки в доме умалишенных, стены которых едва имеют шесть дюймов толщины и где зимой бывает страшно холодно, а летом невыносимо жарко. В этих больших, просторных и высоких залах можно было свободно ходить взад и вперед. Крыши домов были прочны и служили надежной защитой как от стужи, так и от солнца. И сами дома уже не дряхлели одновременно со своими владельцами.
Войдя в гостиную, я тотчас же увидал хозяина дома. Он подошел ко мне безо всяких ужимок и приторных комплиментов. [237] Супруга и дети его держались при нем свободно, но почтительно. Сын хозяина не начал разговор с насмешек над своим отцом, желая представить мне образец собственного остроумия; его мать и даже бабушка отнюдь не пришли бы в восторг от подобных шуток. [238] Сестры его не были манерны, но не были и угрюмы. Они грациозно поклонились мне и вернулись к своим занятиям, прислушиваясь к разговору. При этом они не наблюдали исподтишка за каждым моим жестом, мой преклонный возраст и дребезжащий голос не вызвали у них даже улыбки. Они не стали расточать передо мной тех пустых любезностей, что не имеют ничего общего с подлинной учтивостью.
237
Как фальшива, как жалка наша учтивость! Как гнусна, как оскорбительна вежливость вельможи! Это всегда маска, притом более отталкивающая, нежели самое уродливое лицо. Все эти жеманные поклоны, преувеличенные любезности, театральные жесты непереносимы для человека искреннего. Блистательная искусственность наших манер более отвратительна, чем невежливость самого неотесанного грубияна.
238
Развращенный ум опаснее любострастия, ныне это главный порок, губящий молодых парижан.
Гостиная не сверкала множеством безвкусных или слишком хрупких безделушек: не было здесь ни лака, ни фарфора, [239] ни скучной позолоты. Зато веселые, приятные на вид шпалеры, удивительная чистота, несколько превосходных гравюр по стенам придавали обстановке комнаты какой-то радостный вид и тон.
Завязалась беседа, однако никто здесь не состязался друг с другом в острословии. [240] Эта проклятая страсть, бывшая бедствием моего века, не выставляла в обманчивом свете то, что было по сути своей совершенно просто. Один не говорил как раз обратное тому, что говорил другой, лишь бы блеснуть умом и потешить пустое свое самолюбие. Всякий, кто брался здесь говорить, основывался на каких-то принципах и не противоречил сам себе по двадцати раз в течение четверти часа. Мысли присутствующих не порхали, подобно птичке на ветке, и разговор, отнюдь не будучи тягучим и многословным, не перескакивал без всякого перехода с разрешения от бремени принцессы *** к истории об утопленнике.
239
До чего же подлая вещь — этот фарфор! Какая-нибудь кошка ударом лапки может причинить больше вреда, нежели потрава на двадцати арпанах земли.
240
Беседа оживляет столкновение идей, выставляет их в новом свете, развивает драгоценный дар взаимного понимания и является одним из самых больших наслаждений в жизни; этому занятию я охотнее всего предаюсь. Но я заметил, что в свете беседа вместо того, чтобы закалять душу, питать и возвышать ее, напротив, истощает и расслабляет. Решительно все подвергается сомнению. Острословие, коим у нас злоупотребляют, способно опровергнуть все, вплоть до самых очевидных вещей. Мы слышим здесь восторженные похвалы тому, что привыкли порицать. Всему находится оправдание. И незаметно для себя мы впитываем великое множество странных и чуждых нам идей. Мы коверкаем свою душу, то и дело сталкивая ее с различными мнениями. Они источают какой-то яд, сей яд ударяет вам в голову и помрачает изначальные идеи, обычно наиболее здоровые. Скупец, спесивец, развратник обладают такой искусной логикой, что вы иной раз уже меньше ненавидите их, после того как выслушаете их доводы: каждый ведь приводит вам доказательства, что он ни в чем не виноват. Надобно поскорее вернуться в свое одиночество, чтобы вновь воспылать прежней ненавистью к пороку. Свет приучает вас к тем недостаткам, кои объявляет достоинствами: мы и сами не замечаем, как просачивается в нас их обманчивый разум; слишком много общаясь с людьми, становишься меньше человеком, благодаря им начинаешь видеть все в ложном свете, и это ведет к заблуждениям. Лишь закрыв за собой дверь, находишь вновь и начинаешь видеть чистый свет истины, который меркнет средь многочисленной толпы.
Молодые люди не кривлялись, не притворялись ребячливыми, разговаривая то протяжно, то скороговоркой, не глядели холодно и надменно. Они не бросались в кресла, откидываясь назад, не задирали гордо голову, не окидывали всех дерзким или ироническим взглядом. [241] Я не услышал ни одного непристойного выражения. Никто не витийствовал скучно и долго, никто не возражал против тех утешительных истин, кои составляют убежище и радость чувствительных душ. [242] Женщины не разговаривали голосом то томным, то повелительным. Они вели себя благопристойно, сдержанно, скромно, занимаясь спокойным легким рукоделием; праздность у них не поощрялась; они не спали до полудня, чтобы вечером снова ничего не делать. Я был очень обрадован, что ни одна из них не предложила мне сыграть в карты: сие нелепое развлечение, {239} изобретенное ради увеселения одного безумного государя {240} и весьма ценимое множеством глупцов, коим оно помогает скрывать свою никчемность, совершенно исчезло у этих людей, которые слишком хорошо умеют извлечь радости из каждого мгновения, чтобы убивать свое время столь унылым, столь скучным образом. Я не увидел столов с зеленым сукном, являющих собой арену, на которой люди безжалостно хватают друг друга за глотку. Корыстолюбие не лишало покоя этих добрых людей даже в минуты их досуга. Они не превращали в муку то, что призвано служить лишь отдохновением. [243] Они играли, но в шашки, в шахматы, сии древние и глубокомысленные игры, представляющие разуму такое множество разнообразных комбинаций. Играли и в другие игры, которые можно было бы назвать математическими забавами и которые знакомы здесь даже детям.
241
Во Франции молодой человек, чтобы считаться привлекательным, должен быть тощим и хилым, кожа да кости, впридачу он должен иметь впалую грудь и быть слабого здоровья. Человек сильный и дородный вызывает отвращение. Одним только швейцарцам да кучерам полагается иметь крепкое телосложение и отменное здоровье.
242
Пирронизм{412} иной раз предполагает больше предвзятости, нежели естественного стремления удовлетворяться видимостью истины.
243
Я боюсь приближения зимы не из-за стужи, а потому что вместе с зимой возвращается и овладевает всеми унылое неистовство карточной игры. Это время года наиболее гибельно для нравов и непереносимо для философа. Тогда-то и начинаются все эти шумные, нелепые сборища, где обретают постыдное могущество всяческие мелкие страсти. Легкомыслие диктует моде. Все мужчины, преображенные в слабодушных рабов, подпадают под власть капризов женщин, к коим они не испытывают ни страсти, ни уважения.