Год французов
Шрифт:
Его передернуло, словно дохнуло холодной зимой, холод прокрался и в душу, не спасли ни длинные рукава, ни шарф; холод сковал тишиной безжизненные холмы и поля. Дрожа всем телом, он снова взялся за кувшин. А по берегу озера Аллен идут сейчас понурые люди. За ними по пятам — всадники в красных мундирах, и лица их искажены злобой. Что ему до этих лиц? Перед ним расстилались незнакомые дороги, впереди ждали незнакомые деревни. Беда пригнала его к этому слепому человеку, живущему во мраке, к поэту, обрекшему себя на молчание. Предаваясь сладостным мечтам на лугах поместья Гамильтон, он выбросил пистолет и пошел тернистым путем, чтобы вновь обрести себя. Но
Мак-Карти встал, подошел к двери. За деревней в последних закатных лучах переливалась река, словно кто тянул бесконечные серебряные сети. Вот солнце на прощание скользнуло по каменным плитам моста. В душной тишине уху его слышалась дробь французских барабанов, тяжелая поступь вооруженных пиками повстанцев. Из лачуги через дорогу выбежала кроха, босиком, из-за копны каштановых волос — осколком — личико. За небольшим полем снялась стая птиц, замелькали-замелькали черные крылья.
— Ты шел с Гэльской армией! — донеслись до него из мрака комнаты слова Лаверти, избитые, выспренние слова.
Мак-Карти поморщился. Гэльская армия — это сородичи О’Доннела, всадники Сарсфилда; это белые господские усадьбы, спаленные Тайроном; это боевые построения давних сражений. Огрим, Лимерик, Кинсейл — поля брани, оплаканные поэтами. Они не писали о пастухах с косами, корчащихся в предсмертных судорогах на лугах, о бродягах в радости и в горе, павших в пропасть забвения.
— Гэльская армия переходит мост в Драмшанбо, — произнес Лаверти, — вот тебе и сюжет для поэмы.
— Дарю этот сюжет тебе, — усмехнулся Мак-Карти.
Вот уж о чем писать слепому! Он не увидит этих похожих на огородные пугала, в выцветшем домотканом тряпье людей, не увидит их испуганные лица.
— Ты бросил их, — в голосе Лаверти слышался упрек.
— Что ты об этом знаешь! — ответил Мак-Карти, прислонившись к дверному косяку. — Скопище крестьян из Мейо и Слайго, их ведут бог знает куда французы, которым на них начхать. Плачут по ним виселицы.
— А много ли лучше жизнь? В этой стране счастья не сыскать. И все мы — разничтожнейшие люди.
— Ну, ты-то по своей глупости от поэзии отказался. Мог бы еще сотню слезоточивых элегий сочинить.
— Почему ты так превратно толкуешь каждое мое слово? Я же правду писал. Нас разбили при Огриме и Лимерике. Тогдашняя знать села на корабли да отплыла на чужбину, а мы с тех пор словно стадо без пастыря. Черным и горьким выдался век наш, и не обелит, и не подсластит его ни одна поэма.
— Это правда, — кивнул Мак-Карти, — особенно сейчас, для моей хмельной головы.
Тихие лачуги в ряд, приземистые лавки — все так же, как и в деревнях, где прошло его детство. В молодости они виделись ему в розовом свете, каждое название — звонкое, точно золотой, так и просится в стих: Трейли, Макрум, Килмаллок. А на поверку все те же грязные тесные улочки, убогие пивные, которые рисовались в хмельной голове поэта дворцами с колоннадой. Поэзия, однако, манила безудержно. Наплясавшись, отбив босые пятки о земляной пол, наслушавшись арфу и скрипку, он уходил в предвечерний час в холмы, глядел со склона на долину, Агерлоу или Сливенаман, расстилавшуюся далеко внизу. У подножия холмов притаились древние полуразрушенные башни, переплелись изящные арки разоренных аббатств. Мальчишкой он лазил по винтовым лестницам, и лишь ветер шептал в пустых
Покончив с кувшином Мак-Карти, они одолели и бутылку Лаверти. Но и этим не удовлетворились, пошли в пивную Данфи. Уже опустилась ночь. Часы на протестантской церкви с тонким шпилем показывали девять. Где-то уже, должно быть, совсем неподалеку барабанная дробь, пики, пропыленные, усталые люди. Рядом, согнувшись в три погибели, зажав в правой руке палку и стуча ею по дороге, шел Лаверти. Мак-Карти совсем захмелел. Он прислонился к кованой церковной ограде, вытянул вверх руки, ухватился за остроконечные прутья.
— Ты, Мартин Лаверти, сидишь сыч сычом, и белый свет тебе не мил. Я же совсем другое дело. У меня еще вся жизнь впереди.
— Ты этот белый свет видишь, — ответил Лаверти.
Напружив плечи, Мак-Карти крепче ухватился за прутья и подтянулся.
— Да, не повезло нам обоим, прибило нас волнами жизни к этим унылым лейтримским берегам. Сегодня я сказал одному: прознай о Лейтриме собаки, каждая б не преминула здесь ножку поднять да отметиться.
Он опустился на землю и взглянул на часы. В лунном свете они казались маленькой золотой монеткой. Стрелки под прямым углом. По всей стране видимо-невидимо протестантских церквей с горделивыми шпилями и аккуратными оградами. И на каждой часы — словно маленькая луна; время оградило церкви от древних руин, а ухоженные лужайки и блестящие мраморные надгробья — от убогих лачуг. Каждое надгробие и там и сям несло надпись по-английски: «Память священна», «Уповай на милость Господню», «Верный сын». Каждое слово, точно английский солдат на страже порядка, завтрашний день страны. А дальше по дороге за деревней, наверное, господская усадьба, к ней ведет широкая щебеночная дорожка. Крыльцо с колоннами, над ним орлы из камня, жестокие глаза, цепкие лапы, хищный клюв.
— Сколько там на часах? — спросил Лаверти.
— Уже поздно, — ответил Мак-Карти, — времени совсем мало осталось.
В пивной Данфи люди окружили путника из Гранарда, широкоплечего толстяка, туго перетянутого ремнем, за который был заткнут пистолет.
— Ну и дураки, если не верите, — говорил он. — Да каждый в деревнях окрест Гранарда и Лонгфорда за оружие взялся, да и в Кэване народ поднимается. Тысяч пять, все дружно, как один.
Тавернщик вновь наполнил стакан гостя. Путник не выпускал его из рук.
— Отсюда и до Маллингара вся земля в руках Объединенных ирландцев. Господи, да вы ничего подобного не видели! Убивают йоменов, помещиков. Йомены укрылись в Маллингаре, боятся и нос высунуть. Мы их всех перережем! Отбивные из них понаделаем.
Лаверти постучал по стойке, подозвал тавернщика, попросил себе и Мак-Карти по стакану виски.
Мак-Карти быстро разделался со своим и заказал по второму. Таверна была тесная, пропахшая потом. Он облокотился на стойку. Вдруг разом навалилась усталость.
— Вот чудеса-то, — радовался кто-то из местных. — Сначала Мейо, теперь Лонгфорд. Поднимается народ Гэльский.
— Чудеса в другом, — оборвал его пришелец. — В том, что народ Лейтрима до сих пор не восстал. В том, что они до сих пор сидят в своей блевотине и по тавернам Драмшанбо. Какие ж вы после этого ирландцы!
— У нас здесь тихо, — сказал Данфи. — В Драмшанбо отродясь никого, кроме Избранников, не было.
— Избранников? — Гость из Гранарда презрительно хмыкнул. — Это те, что по ночам режут господский скот? Мы не какой-нибудь клочок пастбища, а целое графство Лонгфорд захватили.