Год французской любви
Шрифт:
Осмысление содеянного пришло, точно полуночный кошмар, ночью. Я проснулся в холодном поту, ясно и четко осознавая — все, хана. Морда будет битой, но это только полбеды…
Два оставшихся до выздоровления дня я ходил, точно в воду опущенный, ругая себя самыми последними словами — на кой черт я нарисовал эту карикатуру? Ведь яснее ясного — Бурляй мне этого не простит.
И вот настал день, когда болезнь окончательно отступила, и я, с утра побывавший в поликлинике, получил «справку об освобождении».
В принципе этот день еще можно было бы «проболеть». Но я, маясь от неизвестности,
Апрель был на самом излете. Кругом и всюду весело зеленела молодая зелень, со свистом и чириканием носились в воздухе всякие стрижи, воробьи, вороны и прочие ласточки. Стояла теплынь, и на широком школьном дворе первоклассная мелюзга гоняла на одной ножке по расчерченным мелом квадратикам баночку из-под вазелина. Шел четвертый урок.
Я вошел в гулкий и пустой вестибюль и направился к «Расписанию занятий». Без труда найдя свой четвертый «а», с удивлением обнаружил, что расписание за то время, пока я болел, у нас изменилось. Сейчас все были на «рус. яз.», а потом два урока подряд должны были быть труды.
Уроки труда в школе — это тема отдельного юмористического романа. Ну, представьте сами: человек двадцать десятилетних оболтусов с умным видом сидят за верстаками и внимательно слушают, как пожилой и умудренный опытом мастер объясняет, что такое рейсшина, штангенциркуль, чем пассатижи отличаются от круглогубцев, а драчевый напильник — от надфиля. И над всем этим гордо высится плакат: «Семь раз отмерь, один — отрежь!» И подпись под плакатом — И. Левша.
Потом начинается самое веселое. Оболтусам в руке дают пилы, рубанки, стамески, те же рейсшины и напильники, и Левша вместе со своим великим изречением отдыхает. Боже мой, какие нелепые и асимметричные штуки умудрялись сотворить мои одноклассники и я в их числе! А ведь тема урока была всего лишь — «кормушка для птиц „домик“…
Для меня в тот день труды были отчасти спасением — проходили они не в здании школы, а рядом, в одноэтажных кирпичных мастерских. Девчонки занимались где-то отдельно, что-то шили или кроили, не знаю. Короче, на уроках труда нас делили по половому признаку, и сейчас мне это было на руку — если чего, все будет „келейно“, девчонки ничего не узнают, и, соответственно, до учителей ничего не дойдет.
Чтобы не тратить время на слоняние по школьному двору в ожидании конца урока, я сразу отправился в мастерские — дожидаться своих. Трудовик, краснолицый пенсионер Геннадий Иванович, потомственный столяр, потерявший во время общения с циркулярной пилой два пальца, увидев меня, удивился, что я раньше времени, но спрашивать ничего не стал и отправил в класс расставить стулья.
Прозвенел звонок. С замиранием сердца сидел я в пустом классе, вдыхал запах свежего дерева, что исходил от разложенных на верстаках заготовок для наших будущих поделок, вслушивался в звуки, доносившиеся до меня со школьного двора и ждал, когда с гомоном и гамом примчится весь шалман моих одноклассников.
Не дождался. Прозвенел звонок с перемены, урок начался, но никто, ни один человек не пришел. Геннадий Иванович, зайдя
Посмотрев на меня поверх очков, трудовик скучным голосом велел мне идти домой, сам не дрогнувшей рукой выставил всему классу двойки за неявку на урок, забрал журнал и ушел. Да, теперь дело окончательно запахло керосином. Двойки выставили всему классу. Всем, даже чушкам. Избежал сей злой участи только я, чем вступил в развернутый антагонизм с коллективом. А коллектив — это сила…
Вышел я на школьный двор, полный великих дум и сомнений, и напоролся на нашу классичку, Любовь Семеновну. Она, женщина неплохая, наверное, никак не могла понять, что детьми можно управлять, но нельзя руководить, как солдатами, и поэтому класс находился в состоянии ползучей войны со своей классной дамой, впрочем, об иной доле и не мечтая, ибо учителей другого склада в нашей стране было не просто мало, а буквально по пальцам пересчитать.
Увидев меня, Любовь Семеновна заорала вдруг диким голосом, что, мол, наконец-то появился этот выродок! Этот циник! Этот формалист! А ну бегом за мной! Куда мне было деваться? Побежал…
Забежав в буквальном смысле следом за классичкой в учительскую, я был усажен на стул, и завуч по внеклассной работе, кажется, Наталия Викторовна, сунув руки в рахитичные кармашки короткого жилета, с металлом в голосе начала настоящий допрос: кто надоумил меня создать этот грязный пасквиль? Как я мог так опозорить класс, Любовь Семеновну, всю школу, в конце концов, и когда? Когда весь мир, все прогрессивное человечество, празднует день рождения великого вождя рабочих и крестьян! И так далее, и тому подобное…
Я сидел, скажу честно, ни жив, ни мертв. Самое смешное, я никак не мог взять в толк, в чем, собственно, дело-то? В чем меня обвиняют? Оказалось дело в газете. Во-первых: какой „Средневолжск“ в семнадцатом году»?! Город построили в начале пятидесятых, неуч!
Во-вторых: какое отношение имеет «негр преклонных годов» к дню рождения Ленина? Что, лучше стиха подобрать не смог? И в третьих, в самых главных: почему на картинке, посвященной дню рождения Ленина, посвященной сто десятой годовщине вождя мирового пролетариата, изображены вьетнамские пионеры у бюста Хо Ши Мина?! Как это понимать?! И еще — почему хулиган и двоечник Бурляев едет на двойке и грозит кулаком под надписью «Ленин и теперь живее всех живых!»? Что это за намеки?!
Валандались со мной долго. Народу набилось в учительскую — полным полно. Старшая пионервожатая, по моему, даже всплакнула в углу. Рядились и трепали мое честное имя битых два часа. Постановили: из председателей совета отряда — вон, из редколлегии — вон, родителей вызвать в школу, самого — на педсовет, во всех классах провести собрания, усилить воспитательную работу с привлечением ветеранов и компетентных товарищей.
А ведь я хотел, как лучше! Ну похожи они — Хо Ши Мин этот и Ленин. Оба с бородками, у обоих скула калмыцкая. А уж вьетнамских пионеров от бурятских или казахстанских даже сами вьетнамцы, буряты или казахи не отличат. И все остальное тоже не со зла…