Год французской любви
Шрифт:
Раздался звон, бутыль раскололась, и жидкость широкой волной хлынула прямо в лицо Серому! Я сжался в комок — все пропало! Сейчас он вылезет и…
Дикий вопль пронесся по каменному коридору! Серый вопил, орал, кричал, нет, человеческих слов не хватит, чтобы описать то, что извергал из своей глотки Серый! Я видел, как он пытается руками, разом отпустив скобу, стереть жидкость с лица, увидел выкаченные, странно побелевшие глаза, кровь на губах, и тут, потеряв равновесие, он резко, как-то вдруг, рухнул назад, и вниз — в шахту.
Вопль его некоторое время метался в проеме шахтного ствола,
Не помню, сколько я простоял в оцепенении над черным зевом. В себя я пришел от запаха — пахло чем-то удушливым, противным, гниловатым. От лужи у края шахты шел пар или дым — не сильно, но заметно. Я, двигаясь, как деревянная кукла, подошел к шахте, заглянул вниз — и отшатнулся. Там, в круге света, лежало на спине тело Серого, и я отчетливо видел, что его лицо превратилось в сплошное кровавое месиво, сверху похожее на разбитую банку с томатным соусом «Южный».
Я хрипло вскрикнул и бросился прочь от страшной шахты. Я бежал по коридору, по пылевой дорожке, протоптанной Серым, и напряжение и ужас, скрутившие все мое тело, постепенно отступали, отступали, чтобы на их место пришел страх, слабость, усталость…
Где и как я выбрался из пыльных подземелий, я не помню. Просто, в очередной раз навалившись на очередную тяжеленную ржавую дверь в конце очередного темного коридора, я шагнул навстречу неяркому свету осеннего неба, но мне он больно резанул по глазам, привыкшим к темноте.
Я с полу прикрытыми веками, стараясь смотреть только под ноги, побежал вперед, прочь от ужасных катакомб, пару раз падал, натыкался на деревья, пока, наконец, мои глаза не привыкли к свету, и я не смог оглядеться.
Я стоял в каком-то небольшом распадке, все в тех же буграх. Вокруг высились деревья, ветер тоненько свистел в голых ветках, справа от меня сквозь лес свинцово серела необъятная гладь Волги, а впереди возвышалась голая вершина Лысого холма, прямо посредине которой сидели у дымящего костра три человека.
Черная кепка Голубя и оранжевые полоски на куртке Фарида не оставили у меня сомнений — это были мои друзья…
Я ничего не стал им рассказывать — ни про Серого, ни про бетонные коридоры под буграми. Я ВООБЩЕ НИКОГДА И НИКОМУ об ЭТОМ не рассказывал…
А вход в казематы я, подросший, сколько потом не искал, найти так и не смог, и кто, когда и зачем создал их, что хранилось в сундуках, куда вели двери на дне шахты, чьи несчастные останки покоились без погребения в каменных нишах, и зачем там были бутыли с серной кислотой, а ведь именно она сожгла Серому лицо, я так никогда и не узнал…
Пацаны распутали мне руки, и засыпали вопросами, и вот тут то меня окончательно «отпустило» — и взвинченные нервы отказались повиноваться. Я полгода болел, и честь и хвала моей замечательной маме, которая отбила меня у наших «самых прогрессивных в мире» психиаторов, и своим вниманием и лаской растопила-таки тот кусок льда, который вдруг сковал мой мозг около пяти вечера одним сентябрьским днем на буграх у Волги…
— Ну и че, этот Серый, он там так и
— Наверное, я не знаю. Сказал же — искал я потом те пещеры. Не нашел.
— Да врет он все, пацаны! Нет тут никаких пещер.
— Ты-то много знаешь! Всю жизнь в спортзале мяч гонял, теперь лезешь.
— Я-то может и гонял, зато мастер спорта. А вы как по подвал водку хлестали, так и сейчас хлещете…
— Да пошел ты!..
— Пацаны, брэк! Давай лучше ты рассказывай.
— А че я то? Я потом, вон пусть лучше он…
История третья
Как это делалось в Средневолжске
Восемьдесят шестой год это был, февраль, кажется. Я десятый класс заканчивал, впереди уже брезжила долгожданная свобода от порядком доставшего за десять лет «всеобщего среднего», виделись радужные перспективы поступления в вуз, непременно столичный, да еще и не абы какой, а тот, который даст возможность получить ту специальность, к которой душа лежит. Мечты, мечты, так сладок ваш дурман…
Ну, а пока до сладостного мига линяния из родительского гнезда оставалось еще чуть ли не полгода, а моченьки уже никакой нету — хотелось оттянуться на полную катушку, заело все, и школа, и родители, чаще, впрочем, именуемые родаками, предками, или родичами. Потом я с немалым удивлением узнал, что эти казавшиеся нам, сопливым остолопам, презрительные клички, на самом деле являлись очень уважаемыми и почитаемыми словами у наших пращуров.
Естественно, у молодежи от четырнадцати до восемнадцати в те годы загнивающего социализма самым острым вопросом было — как убить свободное время, получив от этого убивания наибольший кайф?
В нашем маленьком городке и летом-то самой крутой развлекухой были танцы — унылое колыхание телесами внутри железной клетки, поверху обмазанной солидолом — чтобы юные любители культурно провести время не проникали внутрь без билетов. Танцы сочетали в себе все — и общение с противоположным полом, и выпивку в кустах, и мордобой, когда разные «дворы» выясняли свой вес и значимость в городской иерархии. Тоска, одним словом.
Это, заметьте, летом. А зимой и того не было. Городишко, расположенный на приволжских холмах, заваливало снегом по самые крыши желтых двухэтажных домов, которые и составляли основную массу жилого фонда. Такие, в общем-то симпатичные домики. Возводились они на закате сталинского периода истории отечественной архитектуры, и имели всяческие нехорошие излишества типа эркеров, лепнины, высоких потолков и всякой другой сколь милой взору, столь и непрактичной фигни.
Танцев зимой, понятно, не было, вернее, их жалкое подобие проводилось в местном Доме Культуры и Техники (до сих пор не могу понять, почему в названии этого по сути большого сельского клуба оказалось слово «техника»?). Но если летние танцы во многом пользовались популярностью из-за окружавших танцплощадку диких лесов, именуемых властями города лесопарком, то танцы «дэкашные» посещались в основном всякими ботаниками и ботаничками, ибо и в фойе, и в зале там всегда шаталось море ментов, мгновенно и беспощадно пресекавших любые проявления свободы духа или тела, без которых, как известно, молодежи жить очень тяжко.