Год лавины
Шрифт:
В новых домах командуют больше женщины, они заставляют снимать обувь у порога, когда мужчины возвращаются из хлева. Мужчина, зайдя в новый дом, ходит по нему, как осел по льду, смотрит на женщину с полуулыбкой, женщина выдерживает этот взгляд, будто говоря: «Я-то в чем виновата?»
Никто не виноват.
Устроившиеся в соседствующих деревнях часто ходят друг к другу в гости; с обеда до самого вечера женщины говорят о зиме, об эвакуации, о расходах, о продуктовой лавке, о женщинах из новой деревни, о домах наверху в горах. И о громадных, высоченных лавинах, которые, говорят, сошли на луга, забросав их деревьями и землей; о том, как тяжко придется трудиться тем, кто захочет вернуться к себе наверх.
Они гораздо чаще, чем женщины с равнины, употребляют в своей речи поговорки. Как-то на одной кухне одна выдала другой припевку, после того как
Другая хлопнула себя по бедру и откликнулась: «Ну, конечно: Божья воля!»
Город
Что у меня за судьба, я и сам не знаю. Я начал задаваться этим вопросом в первое воскресенье после переселения, на празднике озера, где было так, как бывает при первой встрече с морем. Дороги были сухие, и для других все обстояло совершенно естественно. Было много народу на улицах, и встречались девушки под ручку, перебегали дорогу.
Между деревнями я говорил:
— Давай, жми на гашетку.
Друг, со времен колледжа, кивал на спидометр, смеялся:
— Смотри, уже за сто сорок перевалили.
— Жми на гашетку.
— Ты умереть не боишься?
— Помнишь еще Гектора? «Против судьбы человек меня не пошлет к Аидесу».
— И как вы только умудрялись там жить, в этом снегу? На тюрьму было похоже?
Там, в горах, представляя себе весну в городе, я говорил, что проводил бы каждое воскресенье на аттракционах.
А хотелось на самом деле пива. Наверху, посреди снегов, сидя взаперти в наших домах, я думал о самосвале песку, только из карьера, об остающейся от него потом дорожке на асфальте, о солнце, которое высушивает все. О женщинах, которые там, на равнине, переговариваются с балкона на балкон и во дворах, о велосипедистах, ушедших в отрыв, об уйме простых вещей. У нас не было ни песка, ни аттракционов, ни велосипеда, ни желания выпить пива, ни кресла в кафе, ни женщин, ничего. Грязный снег. И послеобеденные часы в праздник, дома, на кухне: с разговорами женщины, пришедшей попить кофе с моей сестрой. Вопросы формально коварные, ответы формально уклончивые; и ни одной новости, которая была бы новостью. Потом пришел (хотя, казалось, ему никогда не прийти) вечер: на озере. Позови он меня, я бы тоже пошел к нему по водам. Благочестиво отправиться ко дну, если вера, как у меня бывает с надеждой, не продержится дольше толики — вечных — секунд. Но это был рыбак, который заговорил о рыбах, медленно гребя недалеко от берега: что вон там, у скалы, у рыб любовь, подходят пригоршнями.
В нескольких шагах от нас сидела компания, вокруг каменного стола. В скудном свете лица женщин — да еще ведь на расстоянии — были прекрасны, я бы бросил своих друзей ради этих, новых (мне бы хотелось — вот, — чтобы две наши компании слились). Я неотрывно смотрел в ту сторону.
Но — судьба: здесь, в городе, оттого что жизнь бежит, не можешь и полфразы сказать, не вставив этого слова, «судьба»; и впрямь (пока звучит!) это слово придает мужества, уничтожает или уменьшает опасности. А вот мой друг-архитектор (самый умный человек из всех, кого я знаю) говорит, что дело все в лживости, от «а» до «я». Книги, которые ты должен непременно прочитать, и сейчас же. В первый вечер, когда я попал в его студию, там уже сидели художник и две девушки с белыми губами и тонкими-претонкими руками: сразу же большое веселье, со мной сразу же стали на «ты», расспрашивали о лавинах, о том, что человек чувствует в глубине души; (художник): чувствуешь ли ты, я хочу сказать, что у тебя экспроприируют твое «я», то бишь твое сознание?
К счастью, мы пьем, из простых керамических чашек, девушки — виски, мы — траппу.
— Вот уж, наверно, скверно было! — замечает (какие у нее большие глаза!) одна из девушек.
— О да, очень, было… — Но художник и мой друг резко переходят к разговору между собой о строениях из цемента и из металла, о надстройках (в мозгу) и о политике, которая есть жизнь. Я изо всех сил стараюсь понять (вот лавина, если сходит, это инфраструктура, а если не сходит — надстройка?); но и девушки молчали, глубоко вдыхая дым от своих сигарет и удобно, полулежа, устроившись на диване: лучше не попадать впросак.
К тому же (для меня) было чересчур жарко, так как художник свободно перешел, у меня на глазах (словно они партию в карты играли), к поцелуям. У окна в какой-то миг мне показалось, что идет снег. Но это огни города, слова ночи, яркие, плавные,
Это художник сказал (и повернулся вполоборота на диване), что, мол, наш друг, то есть я, один, можно бы позвонить Кики, она не против. И повернулся совсем, чтобы мне улыбнуться, подтвердить, что она вправду, временно, не против, и я уже боялся этой Кики; сказал: «Как-нибудь в другой раз, спасибо, вы вправду невозможно любезны, но теперь мне вправду пора бежать, дела».
Так что, пробубнил я постаревшему парню в зеркале лифта, будем бороться с лживостью при помощи другой лживости, чуток постарее. Тебя испугало имя Кики? Но это всего лишь женщина, женщина.
Вот крестьяне точно подходят к жизни на свой лад: кошелек и брюхо; некоторые стали работать на заводе, они уже неотличимы от других рабочих, по воскресеньям ходят на футбол и довольны (мне кажется: а известно ли тебе, нет ли у них, внутри, своих страхов, чувства второсортности оттого, что они застенчивы, неловки и немы?). Кто-то из них, дай ему разок хорошенько заработать, готов был бы и в тюрьме провести полжизни.
Мне же насколько труднее смотреть вперед в жизни теперь, когда зима кончилась, началась оттепель. И приходят на ум несколько женщин, девушек из прошлого, словно кого-то из них я должен просить о помощи, и никаких новых лиц мне уже не дождаться: утраченная Линда, Ванда, Марианджела, Лучана, ну и Йоле; каждая пошла своей дорогой. Марианджелу я как-то видел, она совершенно переменилась, одежда другая, прическа другая, губы слишком сильно накрашены. Лучана здесь, в городе, она сказала мне, как будто плюя эти слова в лицо всем из нашего поселка, что, поев в шикарном ресторане, полощет рот мятой — «знаешь, чтобы целоваться».
Мне даже не захотелось подумать минутку, хорошо она делает или плохо. Я так и остался человеком, который страдал от голода в детстве: такому, пусть он даже миллионером сможет стать, всегда будет чудиться черный хлеб. А вон та ждет последнего трамвая? или она Чуть подальше (не торопиться) — кабина, я звоню в пустой дом в горах. Звонки вдали, шесть, десять, пятнадцать раз, и еще слушаю гудки. Как там, интересно, кошка вострит уши? Одна она осталась там со всеми покойниками ушедших поколений. Сейчас мама спустится, белая, в рубашке, ответить, испугавшись: в такое время. Эх, выселили бы нас всех наверх, с нею, в деревню, где мало снега, где растут молодые лиственницы и березы, которые легко взмывают над снегом, таким же, как в прекраснейший день моей жизни, с большим количеством спирта в организме с прошлой ночи, большой сонливостью, не утоленной и преодоленной, с Линдой, оторвавшись от последних участников вечеринки и от домов, когда уже развиднелось: Новый год, и никого у окон, кто бы за нами подглядывал или кто бы мог подсказать нам дорогу; с тропинкой, которая упиралась в луг, уже без протоптанной тропинки, но покрытый легким слоем снега, слежавшегося и крупчатого, оттого что воздух стыл и ясен. С хлевом, был там отдельно стоящий хлев на ровном месте, за откосом железной дороги; с шагом длинным и осторожным, потому что мы немножко проваливались в снег, по щиколотку, с Линдой, ставившей ступни: Линда ставила ступни туда, куда их ставил я, и часто, чтобы удержать равновесие, опиралась о мое плечо — тогда я останавливался, потому что мне было приятно чувствовать ее прикосновение. С голосом издалека (но, казалось, говорят в нескольких шагах от нас), голос был такой же, как воздух, чистый, такой же, как прямоугольники домов у нас за спиной (но маленькие), и в направлении голоса мы их вдруг увидали, вот они, ты только погляди! — далекие, там, на равнине, как в перевернутой подзорной трубе, четыре голубых комбинезона, и стремительно они приближались к нам, невесомые на снегу, который прекрасно держал их: молодые, еще почти дети, на тренировке могли бегать там-сям по равнине (но лыжи сухо шуршали по снежинкам), а потом отталкивались согласованно тростниковыми палками, затем зажимали их подмышками, подаваясь туловищем вперед, от бедра и выше, в порыве; они проехали мимо нас, было видно их горячее дыхание, умчались, будто нас и не увидели, но, наверно, все же видели, достаточно было глаза чуть-чуть скосить в этом воздухе, таком голубом, и я даже крикнул: «Давай, Хакулинен!», пока они поднимались по холму, чтобы исчезнуть в переплетении берез. Мне хотелось, чтобы меня увидели с Линдой, в прекраснейший день моей жизни.