Год на севере
Шрифт:
— Ну, лежи, братцы, плотней да дружней. Твори молитву «помилуй мя Боже!»
— А что, Ервасей Петрович, на ум мне пришло: которого у тебя хозяйка-то парнишку родила — ан пятого?
— Ишь тебе, черту, дела-то мало! Лежи, знай, да плотней ложись, другое думай что смешное, не засыпай, бодрись. Тыкай шестом-то кверху. Шапку бы кто просунул: повадней бы дышать-то. Ну-кось, ребята!..
— Водки бы теперь выпить, Ервасей Петрович!..
— Рому бы аглечкого!..
— Плетью бы вас, дураков, поперек живота, чтобы знали, что к чему и какую молитву творить надо перед смертью. Лежи-ко дружней, да разговаривай меньше; попусту-то только дух-от глотаете!..
— Ну, братцы, знать еще не написана про нас смерть эта! — говорил тот же Ервасей Петрович уже в лучших обстоятельствах, — в теплой, знакомой избе ближайшего селения. — Знать еще в книге-то судеб Божиих имена наши не похерены: быть нам, стало быть, и ноне на Мурмане.
— Наше дело еще что? Полусуток-то почитай не лежали; а вон лопари на тундре — трое было — так заснули, надо быть, под чункой-то.
— А бывает, что и по суткам лежат — и ничего. Надо-де в носу щекотать, чтобы сон-от не брал.
— Не надо бы выходить в такую погоду.
— Ну да как ты узнаешь-то, Елистратушко, как? Вон в деревне: так оно, по-стариковски, не ходи в море — бури падут, коли ребятенки на улице в колокола звонят, играют, значит. А тут-то как? Пущай, коли крепко на востоке небесья чернетью затянет — ветер падет крутой и с пылью; да как усноровиться-то, как? По летам, вишь, так чайки бы да гагары сказывают — и сноровился подлаживался, а тут тебе снегу, что воды в море, а ширь-то, ширь по полю, что почесть не в двои сутки из жилья в жилье угодишь...
— Нет, да уж что, Ервасей Петрович, толковать по пустому; не ты смерти ищешь, сказано: она сторожит. Вон Луканько-то по три года на Мурман ходил и в город по все разы плавал: а дома по грибы ведь поехал-то, и опрокинуло. От смерти не посторонишься: на роду пишется, где тебе умереть надо, то место и на кривой оглобле не объедешь...
Лопоть (все, что носится на себе, рухлядь) высохнет, ребятенки выспятся, хозяева отдохнут, собаки отлежатся и путники опять направляются дальше, крепко заправивши желудки, и с прежнею верою в лучшую долю и более или менее отрадное будущее. Мелькнут мимо их спопутные деревни и села, по обыкновению, приютившиеся верст на 5, на 6 от моря, при устье более или менее значительной речки, всегда порожистой несколько широкой при устье, но на второй же, третьей версте значительно сузившейся и переходящей в плохую лесную речонку. Селения эти двумя рядами двухэтажных, чистеньких, веселеньких изб, раскрашенных по ставням, по крышам и даже воротам, всегда расположены по обеим сторонам речонки. Чуть живой мостик, почти пригодный только для пешеходов и вовсе неудобный для конной езды (которая, впрочем, и не в ходу), соединяет обе половины селения. В редком из них дома эти идут несбиваясь в кучу, даже в некоторой симметрии. В редком нет кабака. В редком из них клети, старенькие и низенькие, не составляют вторую сторону улицы собственно набережную. Редкое селение не в две, три версты длиною, и всегда и во всех несколько десятков пестрых крашеных шестов с флюгарками, заменяемыми часто простым клочком ситца, ленточкой и даже веревкой, голиком. В богатых селениях, преимущественно селах, разница та, что побольше домов новеньких, обшитых тесом и раскрашенных всеми яркоприхотливыми цветами: коричневым, зеленым и синим. В иных из них внутри и зеркал много, и картины развешены, и полы штучные и крашеные. Всегда и во всех селах старинные, обветшалые церкви, только по углам обшиты тесом, с резкими, яркими заплатами кое-где по местам на крышах, с отдельно стоящими колокольнями в один просвет, где три-четыре маленьких колокола, до половины разбитых, с глухим сиплым звоном. Тут же, против церкви, общественный дом для церковников: верхний этаж для попа, нижний для дьячка и пономаря — дом с горшками герани на окнах, с садиком или, лучше, клочком огородца перед окнами, где нередко можно увидеть и парничок, и пять-шесть грядок с неизбежным чучелом на одной из них. Пропасть мелких судов вперебивку с кое-какими из крупных, зазимовавших в реке, желтые большие собаки, бегающие по улице, парочка бойких и статных оленей, кучи сбитого у дворов и по задворьям снега довершают картину любого поморского селения, всегда однообразного.
Промышленники, отправляющиеся на Мурман, идут из Кандалакши или почтовым путем на Колу, или через Лапландию — прямо к своим становищам, смотря по тому, куда ближе лежат эти становища — к Святому ли Носу или к городу Коле. Труднее и бесприютнее из обоих путей на Мурман тот, который идет через Лапландию — эту огромную тундру, кое-где покрытую озерами и частыми порожистыми реками и прерываемую небольшими гранитного свойства горами. Горы эти, уже окончательно пустынные, с незначительными проблесками жизни, обступили океан, образовавши таким образом сплошную стену на 300 верст протяжения (от Св. Носа до Кольской губы), называемую издревле норманским берегом, превратившимся на языке туземцев в Мурманский, Мурман. Тонкий слой тундры, этой сгустившейся болотной грязи, поросшей кореньями трав, в смещении с песком и мелкими камешками, выстилает все вершины мурманского гранита, давая достаточно питательных соков для ягеля — белого мха — любимой, единственной пищи оленей. Кое-где на покатостях мох зеленеет, и над ним прорезается коленчатый приземистый березняк — сланка. На южных склонах березняк этот вырастает и больше аршина, а мох сменяется зеленою травою; появляются кое-где цветы даже порядочный сосняк, особенно по рекам, бегущим из Лапландии. Зато собственно прибрежье — подошвы мурманского берегового гранита — сплошной голый камень с булыжником по отлогостям, с вечными снегами в расселинах, обращенных к северу, и песчаников в некоторых небольших заливцах или, по-туземному, заводях. Берег на всем протяжении, представляя всевозможного рода неровности, то переходя
До двадцати станов разбросано на всем протяжении берега от Семи Островов до Териберихи (губы) и от Иоканских островов до Кильдина. В каждой становой избе помещается обыкновенно от двенадцати до шестнадцати человек, и только в крайних случаях больше двадцати. Весь люд, населяющий места эти летом, с малолетства подготовленный к трудным и однообразно-утомительным работам, начинает настоящую деятельность свою тогда только, когда прибрежья океана очистятся от льда и дадут возможность опускать яруса.
Ярусы эти обыкновенно обряжаются следующим способом: к веревке, свитой из тонкого прядева и называемой оростягой, на одном конце прикрепляется уда — крючок, обложенный варом в месте прикрепления, чтобы рыба не могла сорваться. Оростяги эти (или, как иные называют, арестеги, аростяги, длиною в аршин и полтора) привязываются другим концом своим, на расстоянии одна от другой около 4 аршин, к толстым веревкам, концами своими связанным между собой. Меряют же на Мурмане не казенными или клейменными аршинами, а своей властной рукой-владыкой; меряют там «петлей», а в петле этой столько длины, сколько ее приходится от плеча левой руки до конца пальцев вытянутой правой руки. На расстоянии таких двух петель привязываются в ярусе все четыре тысячи оростяг верхними концами своими, противоположными тем, на которых прикреплены крючья с наживкой. Веревки эти, взятые в совокупности с удами и оростягами, и называются ярусом. Он обыкновенно спускается на самое дно океана и растягивается на нем верст на 5 и на 6.
Для того, чтобы ярус удерживался на дне океана, употребляются особого устройства якоря, состоящие из тяжелого булыжного камня, защемленного в сучковатое полено и укрепленного в нем вичью, древесными кореньями. От якоря на поверхность воды выпускается кубасная симкаили стоянка, такая же, как ярус, веревка, к противоположному концу которой, над водою, прикрепляется деревянный поплавок, называемый обыкновенно кубасом. К кубасу, на верхней поверхности его, плотно прибивается шест длиною аршина в два, с голиком или веником на конце, называемый махавкой. Махавка эта означает место, где брошен ярус, и должна быть приметна из становища. Крючки наживляются по веснам маленькой рыбкой мойвойи, пикшей, летом — червями, кусочками сельдей, семги и даже той же самой треской и кусочками того же самого палтуса, для которых и сооружается весь этот длинный подводный ярус. Его бросают от берега верст на 5 и на 10 и всегда четыре человека, отправляющиеся для этой цели на особого рода судне, называемом обыкновенно шнякой.
Четверо рабочих трясут тряску, т. е. через каждые шесть часов, по убылой воде, осматривают и обирают ярус: коршик (кормщик) правит судном, тяглецтянет ярус; весельщикулаживает судно на одном месте, чтобы ловче было тяглецу вытаскивать якорь. По мере того как все более и более сокращается стоянка, вода начинает белеть и серебриться, а когда покажутся оростяги, зацепившаяся рыба болезненно бьется почти на каждом крючке. Редко попадет туда какой-нибудь полип, еще реже сельдь. Обязанность наживочника — снять с уды рыбу (треску и палтусов) и, отвертывая им головы, бросать в шняку и опять наживлять крючки новой наживкой до тех пор, пока не осмотрен весь ярус и пока шняка их способна нести на себе всю нацепившуюся на крючья рыбу. Случается так, что в благополучный улов с одного яруса увозят по две и по три полных шняки. Случается и так, что вынимают ярус совершенно пустым: не только без рыбы, но даже и без наживок и уд. Ударят промышленники себя с горя по бедрам, примолвив:
— И так-то мы, братцы, на хозяйское — чужое дело - не падки: а тут вот тебе этакой еще срам, да поношенье!
— А все ведь это, Ервасей Петрович, акула, Надо быть, прорва эта ненасытная!
— Кому, как не этой лешачихе беды творить. Подавиться бы ей, проклятой, добром нашим, и, гляди, брюхо-то у ней пучина морская: чай, облизнулась только. Опять, смотри, придет пообедать. Надо бы, ребята, на другое место якорь-то положить!..
— Надо, Ервасей Петрович, надо! Больно бы надо!
— Опять придет. Коли на другом месте выметать — лучше будет, Ервасей Петрович!