Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды
Шрифт:
Теперешний Симонюк не любил активных людей. Не любил тех, кто, по его мнению, слишком «трепыхается», в особенности если «трепыхался» его бывший сослуживец, а ныне демобилизованный офицер. Такому офицеру положено брать пример с него, Симонюка, и спокойно «сидеть» на месте. За этими людьми он признавал право лишь на одну привилегию— занимать, как он, «непыльную», не требующую особой затраты сил должность, желчно и иронически оценивать современность. Их попытки продолжать активную жизнь он рассматривал как вызов, как личное оскорбление.
Симонюк принадлежал к
Во всем том, что рассказал сейчас Завьялов, Симонюк усмотрел ненавистное ему «трепыхание», стремление делать то, чего никто от Завьялова не требовал, непонятное желание волноваться, страдать.
Все это было антипатично Симонюку, и об этом забыл Завьялов, явившийся к нему со смутной, безотчетной верой в то, что бывший его командир может чем-то ему помочь или хотя бы ободрить…
Завьялов не хотел и не мог сразу расстаться со своей надеждой. Он сказал:
— Замполит не все время был в полку, ты знаешь это, Афанасий Порфирьевич. Он мне сам рассказывал, что через месяц или два после того, как со мной все это случилось, его ранили, и какое-то время он провел в госпитале. Если бы за время его отсутствия пришло письмо, то оно…
— Через месяц или через два, как ты говоришь, — прервал Завьялова Симонюк, — меня вызвали в смерш дивизии и сообщили, что, по их сведениям, ты жив. После этого любое письмо на твое имя поступило бы ко доне, а я передал бы его уполномоченному смерша. Вот так.
«Вот так». Это было похоже на удар молотком по шляпке гвоздя. Последний, заключительный удар. Раз — и гвоздя нет. Он в сердце. Весь, целиком.
Долголетние мучительные усилия, потраченные на то, чтобы заставить себя никогда больше не думать, не вспоминать о происшедшем, пошли насмарку. В эту минуту по взлетной полосе покатился, набирая скорость, учебный самолет. Завьялов проводил его взглядом, и ему вдруг померещилось, что он там, в кабине самолета…
Да, он был в воздухе, летел над территорией врага, когда заметил этот проклятый «фокке-вульф» и погнался за ним, хотя, может быть, этого и не следовало делать: он уже сбил одного «мессера» и почти израсходовал боеприпасы. К тому же немного барахлил мотор.
Но в Завьялове уже был воспитан инстинкт кошки, которая в любых условиях не может равнодушно смотреть на мышь. И Завьялов погнался за этим «фокке-вульфом», пролетавшим стороной. Знакомое чуть пьянящее ощущение предстоящего боя уже захватило его, каждая секунда теперь приближала Завьялова к вражескому самолету. И вот тогда-то он увидел, как в солнечных лучах сверкнул тонкий силуэт внезапно появившегося «мессершмитта».
«Мессер» явно пристраивался в хвост Лю-тикову, молодому летчику завьяловской эскадрильи. Только секунды понадобились Завьялову на то, чтобы бросить свой самолет наперерез «меесершмитту» и вклиниться между ним и Лютиковым. И все же
Завьялов уже решил было, что все кончено с Лютиковым, и тут заметил, как крохотная точка отделилась от падающего самолета и над ней раскрылся белый купол парашюта.
Нет, тогда Завьялов не думал о старшем лейтенанте Воронине, командире эскадрильи, в которой служила Оля. Только потом, когда, измученный, голодный, часто теряя сознание, Завьялов лежал в теплой болотной воде, потом шел, потом полз, продираясь сквозь лесную чащу, он внушил себе, что сознательно повторил то, что когда-то сделал Воронин и о чем восхищенно рассказывала ему Оля.
А в те мгновения он думал только о своем летчике, двадцатилетнем парне, три месяца назад прибывшем к нему в эскадрилью прямо из авиашколы. Его надо было спасти во что бы то ни стало, любыми средствами. Он дал кран шасси на выпуск, и слух его автоматически отметил знакомый стук, он ощутил привычный толчок и увидел, как одновременно зажглись зеленые лампочки, регистрирующие выпуск шасси.
Завьялов осознал, что он делает, только после того, как его самолет коснулся колесами земли. Лютиков, сильно прихрамывая, бежал ему навстречу — видимо, он был ранен в ногу или повредил ее, когда приземлился.
В тот же момент Завьялов увидел остановившуюся на дороге немецкую автомашину, выскакивающих из кустов солдат и услышал звуки выстрелов, свист пуль. Немцы приближались к поляне. Но Лютиков все-таки добежал до самолета и уже карабкался по крылу. Тогда Завьялов начал разбег, чтобы взлететь. И вдруг почувствовал страшный толчок, очевидно, не заметил ямы или надолбы, скрытой травой.
Завьялову повезло, как везет только один раз из тысячи. Он получил удар в голову, его выбросило из самолета, но он не потерял сознания, кинулся в лес. Уже за спиной он услышал взрыв, заглушивший автоматную стрельбу…
Ушел от преследования. Как? И сам не знает. Может быть, взрывом оглушило подбежавших немцев, часть перебило. Ему повезло. Он бежал, карабкался, продирался сквозь стену хвойного леса, попал в болото, потерял сознание. Потом очнулся…
Нет, раньше он не думал о Воронине. Не думал… Но кто знает! Может быть, мысль о подвиге комэска, воспоминание о нем жило в подсознании Завьялова, когда он дал кран шааси на выпуск.
Но ему не удалось повторить подвиг Воронина. Не удалось спасти товарища. И тогда, волоча свое тело по лесным волховским топям, снова и снова теряя сознание, Завьялов в первый раз подумал: «Хорошо, что Оля никогда не узнает, как позорно, как бесславно кон-кончаю я свою жизнь».
…Когда Завьялову удалось перебраться через линию фронта, а потом вернуться в свою часть, его первым вопросом было, нет ли писем от Оли.
Нет, от нее не было писем. Симонюк прав. Оли нет в живых, и она никогда не узнает, что сделал он, Завьялов, пытаясь быть достойным ее, и никогда не узнает, как уже в мирное время он был без объяснения причин уволен из армии.