Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды
Шрифт:
Видимо, на этом стихи обрывались.
— Да ты, оказывается, поэт, — сказала Светлана снисходительным тоном, — Но с размером и рифмой у тебя пока слабовато. Давно стихи-то пишешь?
— Ничего я не пишу! — не глядя на нее, ответил Зайцев. — Так, балуюсь. И никакие это не стихи!
— Ну и очень хорошо, если сам понимаешь. Впрочем, если очень тянет писать, никто запретить не может. Но для того, чтобы научиться писать настоящие стихи, надо побольше читать.
— Что читать? — живо откликнулся Зайцев.
— Ну…
— Читаю. Прочел одну недавно.
— Какую?
— О красивой любви, — с неожиданной злобой проговорил Зайцев. — Я вот лучше про себя скажу. Восемь часов в горе. Грязный, душа нет. Костюм новый в чемодане лежит, мятый, погладить негде. Да и куда наденешь его, костюм-то, в «шайбу»? Так там на одежду не смотрят. В ватнике на работу, в ватнике дома. Ну, девушек у нас на участке нету. А на руднике их много. И все такие же, как мы, грязные, мятые… Кончила работу — постирать надо, в магазин бежать… Какая уж тут любовь, да еще красивая!
Светлана промолчала.
— Нет, — мечтательно продолжал Зайцев, — вот поступлю в техникум, кончу, специальность получу, поеду место искать, где люди красиво живут. А так… надоело…
Светлана некоторое время молча сидела возле Зайцева. Казалось, что ей хочется что-то сказать, во она не решается или не находит слов.
10
Мы все еще плохо жили в то время. Барак, жесткие нары, остывшая еда. Умываться ходили на озеро. Никаких развлечений.
Туннель — вот что заполняло все наши помыслы и все наше время.
Раньше я думал, что мы живем нормально, что все это так и должно быть, что наш неустроенный, трудный быт естествен для жизни на далеком Севере. Но после разговора Зайцева со Светланой наша жизнь вдруг предстала передо мной совсем в другом свете.
«Ведь Зайцев прав, прав! — говорил я себе, — Ведь человек хочет не только трудиться, он хочет побыть с собой наедине, читать книги, встречаться с друзьями, смотреть кино, пойти в театр… Так почему же я равнодушен к тяжелым условиям нашей однообразной жизни?»
Потом мысли мои обратились к Светлане. Если эти условия не под силу даже Зайцеву, то как с ними справится Светлана? Я вдруг понял, почему она в последнее время как-то опустилась, перестала следить за собой, понял, откуда появилась в ней неуверенность, временами раздражение…
Ей просто трудно жить такой жизнью! Трудно потому, что она привыкла к городу, к первому городу нашей страны, трудно жить одной, без подруг, трудно потому, что она женщина.
До конца нашей стройки по плану оставался почти год. И я решил твердо, непоколебимо решил, что этот год мы будем жить по-человечески. Надо построить дома. Планом они не предусмотрены. Я поехал к Николаю Николаевичу посоветоваться и совместно с ним поставить вопрос о строительстве.
Он отказался, ссылаясь на то, что если
Вот что сказал мне Крамов. Я ответил, что он неправ и что я один буду ставить вопрос о строительстве.
Поехал в комбинат к Фалалееву. Он ответил:
— Не мудри, Арефьев, лучше следи за проходкой — опять отстаешь.
Я сказал:
— Если рабочие будут жить в лучших условиях, то повысится темп проходки.
— Не мудри, Арефьев, — повторил Фалалеев. — Смотри на Кракова, учись! Проходку дает, темпы дает и ничего не просит.
И, подумав немного, добавил:
— Если себе хочешь хибарку сбить, могу подкинуть немного лесу.
Я ушел, хлопнув дверью.
Директор комбината выслушал меня более внимательно. Сказал:
— Слушай, Арефьев, ты имеешь понятие, что такое смета, план? Откуда я возьму тебе деньги, рабочих, материалы?
Я ответил, что рабочих много не понадобится, обойдемся своими силами. Вряд ли кто-нибудь из нас откажется поработать после смены на строительстве дома, в котором ему же предстоит жить!
Директора раздражала моя, как он выразился, хозяйственная неграмотность. Неужели я не понимаю, что такие вещи не решаются после того, как план и смета уже утверждены и строительство начато? И неужели я думаю, что нам позволят внепланово тащить средства из государственной кассы?
Он чуть приподнялся над своим столом, уставленным телефонами, раскинул руки и оперся ими о край стола. В своей своей позе директор стал похож на кассира, охраняющего государственную кассу от моих поползновений. И это окончательно разозлило меня.
— План, смета! — воскликнул я. — К чему вы мне все это говорите? Как будто я не знаю… Но поймите вы — люди не могут жить так… Не могут!
Дело казалось мне столь ясным, правота моя настолько неопровержимой, что любые возражения я принимал как чистейший бюрократизм.
— Ведь до сих пор жили? — возразил директор на мое последнее восклицание.
Ну, тут я окончательно взвился.
— До сих пор! — крикнул я. — Да разве партия хочет, чтобы мы всегда и во всем жили так, как до сих пор?!
— Ну, ты партию оставь, — холодно сказал директор. — Она — слово великое…
— Великое?! Разве это холодное, отвлеченное величие? Разве не в том настоящее величие партии, что она помогает нам и в больших делах и в малых? И как это мне «оставить» партию?..
Мы поругались, и я вернулся на участок ни с чем.
В тот вечер барак показался мне особенно грязным, сумрачным, неуютным, нары особенно жесткими, горы особенно мрачными.
Я рассказал Павлу Харитоновичу Трифонову о своем разговоре в комбинате.