Годы без войны (Том 2)
Шрифт:
Но Лукин видел, что признано и осуществлено было революцией только первое положение, что "земля не должна быть ничьей собственностью", и отвергнуто (что он и считал теперь ошибочным)
второе как не имеющее будто бы корней в крестьянской жизни, что "без права собственности не будет никакого интереса в обработке земли". "Мы взялись за одну сторону и хотим поднять всю проблему, - рассуждал он.
– Но время показывает, что у проблемы есть и другая сторона, за которую тоже надо браться". И он задавал себе вопрос, что не отсюда ли как раз та нерадивость в народе, то небрежение, которое заметно не только по отношению к земле - пашет, выворачивает с пластом глину и не обернется, но ко всему, что, называясь своим, составляет общественное: скот ли некормленный на ферме, до которого нет никому дела, сено ли, мокнущее в разворошенном стогу, на что все смотрят, и никому в голову не приходит взять
– Видимо, изъяв одни пружины, надо было заменить их другими и столь же действенными, чтобы они служили нынешним государственным интересам". И ему казалось, что зеленолужский эксперимент как раз и был той новой пружиной, которая, исключив право на собственность, то есть на возможность обогащения и скупки земли, в полной мере могла бы воздействовать на нравственные силы в деревенском человеке, которые во все времена привязывали его к земле. "Земля колхозная, - думал Лукин.
– Председатель колхоза - хозяин общему делу (хотя выражение это "хозяин общему делу" было выражением Парфена Калинкина, но Лукин употреблял его теперь как свое), а поле, то пахотное поле, на котором родится хлеб, передано в одни надежные руки - семейному звену на правах хозрасчета.
Семья кормится с этого поля, именно кормится, так должно быть поставлено дело. Благополучие ее должно зависеть от вложенного труда и прилежания, как на своем приусадебном участке, и в чем же здесь отклонение от общепринятого принципа хозяйствования?" - спрашивал себя Лукин, не только не находя этого отклонения, но видя лишь, что открываются новые возможности в общепринятых рамках. По поводу же так называемого общественного беспокойства вокруг проблем деревни у него сложилось теперь мнение, что будто повторялась в наши дни известная ошибка девятнадцатого века, замеченная Толстым. Лукин брал признание Нехлюдова, в котором говорилось, что "в ученых обществах, правительственных учреждениях и газетах толкуем о причинах бедности народа и средствах поднятия его, только не о том одном несомненном средстве, которое наверное поднимет народ и состоит в том, чтобы перестать отнимать у него необходимую ему землю", и, заменив в этом признании одни понятия на другие, произносил его примерно следующим образом: "В ученых обществах, правительственных учреждениях и газетах толкуем о продовольственной проблеме страны и средствах поднятия на еще более высший уровень сельского хозяйства, только не о том одном несомненном средстве, которое наверное изменит к лучшему все положение дел и состоит s том, чтобы провести закрепление земель за семейными звеньями и восстановить таким образом во многом разорванную сейчас связь человека с землей".
III
Придя к этому очевидному как будто выводу, в котором все представлялось неоспоримым Лукину, он, отключившись на время от райкомовскнх дел, составил пространную, с изложением всех теоретических обоснований записку, которую собирался сперва показать в областном комитете партии, затем в Москве в той комнате на Старой площади, где однажды уже принимали его и должны были помнить и где он надеялся теперь убедить всех в целесообразности продолжить эксперимент. "Решено будет многое, - думал он.
– Во всяком случае, восстановится утраченное деревенским человеком чувство хозяина". Он был удовлетворен тем, что сделал, и находился в приподнятом настроении еще и потому, что завершение работы над заппской совпало с другим важным для пего событием - ему исполнялось сорок лет, и в доме по этому поводу решено было собрать гостей. Лукин поехал в Орел как раз в канун своего сорокалетия - 1 декабря - и вечером должен был вернуться; но, как это и бывает, когда торопишься, его смогли принять только на следующий день, и он сразу же после разговора с руководством обкома выехал домой, чтобы поспеть к торжеству.
В доме же с утра в этот день шла суета, без которой не обходится пи один праздник. Помочь Зине пришли родственники.
В Мценске их объявилось теперь по мужу столько, что невозможно было запомнить всех. Это были двоюродные, троюродные и в прочих степенях сестры, племянники и племянницы. Они ничего как будто не ждали от своего пробившегося в начальство Ивана, как они между собой называли Лукина, а хотели только угодить Зине.
И особенно, казалось, усердствовали в этом жена и незамужние (в возрасте) дочери Ильи Никаноровича, главного родственника Лукина, одну из которых звали торжественно Анной, другую столь же торжественно Катериной, словно в том уже, как звучали их имена, должно было просматриваться что-то. Дочери вместе с матерью, с которой они поминутно ссорились,
В середине дня незвано примчалась из Орла Настя, тоже почему-то решившая, что ей надо поздравить своего именитого и строгого по ее понятиям зятя, и с появлением ее не то чтобы прибавилось в доме помощниц, но прибавилось той бестолковой толкотни, которая неизбежно возникает, когда у плиты или духовки скапливается несколько хозяек. Объявив, что она лучше других знает, как по-современному принять гостей (что было видно по ее укороченному яркому платью и туфлям с пробковыми каблуками, в которых она щеголяла), она включилась в дело. Размахивая короткими и пухлыми руками, она старалась научить работающих женщин тому, что они умели лучше ее; веселый и шумный голос ее слышался то на кухне, то возле накрывавшегося стола, и в самый разгар этой ее деятельности в гостиную вошел Лукин, возвратившийся из поездки.
Поздоровавшись и неприятно поморщившись от вида Настп, которую он недолюбливал теперь уже за то, что она была свидетельницей его семейной ссоры, он прошел в кабинет и, похрустывая от неудовольствия пальцами, остановился у стола с цветами в хрустальной вазе. Цветы были срезаны утром и выгляделп еще свежими, но Лукин только с холодностью, как он относился ко всякой условности, оглядел их и, услышав за спиной звуки шагов, обернулся на них. Это Зина спешила к нему. Но ее еще не было видно, и, пока она подходила к двери, Лукин продолжал думать о деле, которое всю дорогу от Орла до Мценска занимало его.
Он не получил от обкома ясности, какой ожидал, и как ни был убежден в своей правоте, как ни казалось ему, что изложенное в записке не сможет никого оставить равнодушным, испытывал чувство, подобное тому, как если бы вдруг перестал ощущать под ногами твердую почву. Но ему не хотелось верить в это, и, пока ехал в машине, заставлял себя надеяться на лучшее. Дома же, теперь, все неопределенное и по семейной и по служебной линиям опять открылось ему. В отношениях его с Зиной хотя и считалось, что было улажено все, но он чувствовал, что размолвка, в которой он был виноват, еще не забылась ни им, ни ею, и семейная жизнь его от этого была, в сущности, не жизнью, а лишь постоянным заглаживанием вины. Он особенно понял это, когда увидел в гостиной Настю (на которую и теперь, хотя ее не было перед глазами, продолжал морщиться). Но по служебной линии он не чувствовал за собой вины и потому не хотел ни в чем приспосабливаться. "Что за позиция: ни да, ни нет; что за позиция?" - восклицал он с той запоздалой решительностью (как это часто и прежде случалось с ним), с какой готов был теперь высказать все тем в обкоме, от кого зависела судьба дела. Лицо его было мрачным, сосредоточенным, и с этим мрачно-сосредоточенным выражением, не успев стряхнуть его, он и встретил вошедшую к нему Зину.
По привычке, как он делал всегда, возвращаясь из своих по району или в область поездок, он обнял жену и, ломая прическу ей, приложился щекой к ее ухоженным, мягким, приятно пахнувшим волосам. Приняв затем поздравления от нее и поцеловав перевернутые ладонями вверх руки, которые не преминул, как обычно, назвать трудолюбивыми и нежными (за что, собственно, и целовал их), и похвалив за цветы, что особенно было приятно Зине, он сел вместе с нею на диван и, не выпуская ее руки из своей, неторопливо и обдуманно, как будто боясь упустить чтолибо важное, но на самом деле обходя именно это важное, что могло расстроить Зину, принялся рассказывать ей о своей поездке.
Он не столько делился с ней своими соображениями, сколько создавал впечатление, что делится; и впечатление это, что он как будто всегда держит жену в курсе своих дел, он видел, упрощало ему жизнь. Чем бы он ни бывал недоволен, он тут же переводил свое недовольство на служебные дела. Он был теперь недоволен Настей, которую застал в доме и от присутствия которой, казалось, как раз и происходило теперь все его раздражение; но, щадя Зину, он ни разу в разговоре не напомнил ей о сестре. Только когда среди доносившегося из гостиной шума голосов вдруг особенно ясно выделился грлос Насти, Лукин спросил:
– Ты пригласила?
– Сами, - ответила Зина, не поняв, о ком речь.
– Ты имеешь в виду Кузнецовых?
– Да.
– Сами, - подтвердила она.
– У нас же теперь родственников...
– Каждый третий, - усмехнулся Лукин, как он усмехался всякий раз, когда разговор заходил о родственниках.
– Ну что сделаешь, не запретишь, добавил он, в то время как из гостиной продолжал доноситься голос Насти, поучавшей женщин, как правильно сервировать стол.
Выждав, пока голос стихнет, и несколько раз за это время обернувшись на дверь с неудовольствием, которого не мог скрыть от Зипы, Лукин снова заговорил о своей поездке.