Годы с Пастернаком и без него
Шрифт:
Уходя, Алексаночкин бегло давал указания: «Телевизор, холодильник не продавайте. Завтра утром будьте дома».
К ночи вернулись с дачи измученные, потрясенные Полина Егоровна и Митя. У бабушки, несмотря на ее протесты, забрали все деньги, у матери ее любимую синюю сумку, где она хранила рукопись второй части романа «Доктор Живаго», подаренную ей в свое время Б.Л. Итак, все посмертные его дары — и пьеса, и роман уплыли по своему таинственному назначению. Полина Егоровна увела меня на кухню: «Не горюй, Ольга Всеволодовна перед отъездом шепнула, что деньги есть — и на адвокатов, и на жизнь. У соседки». Мы спустились на две площадки, позвонили. По бледному, опрокинутому лицу тети Ани все было ясно без слов. «Были, были уже, сразу к дивану, как знали».
Я пробыла на воле
Я не могла отказаться от потребности сопротивляться. Может быть, это и определило мою судьбу. А сиди я тихо, как мышь под метлой, гроза пронеслась бы над моей головой? Сомневаюсь. Тем не менее попытки мои кончались неудачей. Просто по пятам за мной ходил выводок мужчин в белых плащах, свивших гнездо в большом подъезде дома напротив — стоило мне выйти на улицу, как они, даже не особенно маскируясь, высыпали из парадного и двигались на почтительном расстоянии, точно повторяя мой путь. Я внезапно останавливалась, поворачивалась, шла к ним — хотелось посмотреть в лица, — они застывали у газет, ловко уклонялись. С этой свитой я два раза доходила до телеграфа и поднималась на второй этаж, где находился международный переговорный пункт. Один белый плащ ждал меня у выхода, другой поднялся вместе со мной в холл.
Я дала телефонистке номер телефона Жоржа и попросила соединить меня. Телефонистка попросила обождать. До часу ночи ждала я вызова в уютном кресле холла, пока наконец телефонистка не объяснила мне, что в Германии гроза, повалены какие-то столбы, и связи не будет. Тогда я пошла на телеграф и дала Жоржу телеграмму с просьбой позвонить мне домой. Телеграмма дошла. Он позвонил на другой день. Мне нужно было бы сразу сказать ему об аресте матери, а я машинально отвечала на вопросы о здоровье, о судьбе нашей телеграммы Хрущеву. А как только он сам спросил о матери, разговор оборвался. До сих пор я не совсем понимаю странную страусовую политику «органов»: неужели они надеялись сохранить все в тайне? Зачем нужно было им, когда и я уже была арестована, фабриковать подложную телеграмму от нашего имени из Гагры — с телеграфным номером, печатью, всем чем положено — и заставлять Митю предъявлять ее неожиданно приехавшему Д’Анджело? «Отдыхаем хорошо все порядке Ира мама 10 сентября 1960 года».
Была я за эти дни и у адвоката. Председатель московской коллегии Василий Самсонов согласился взять дело и всячески утешал меня: состава, мол, нет никакого, безусловно, ограничатся высылкой или штрафом, до суда не дойдет. Я познакомилась с этой статьей и облегченно вздохнула — максимум восемь лет! Господи, какие пустяки! Так что перед следственными органами я предстала уже во всеоружии знания Уголовного кодекса — не то что бедная мать, которая, когда Алексаночкин кричал ей: «Накануне реформы вы наводнили страну обесцененными деньгами! Да вы знаете, как карается такое преступление?» — прошептала: «Расстрел?»
И все-таки было очень страшно. Казалось, что все кодексы, социалистические законности — это для разговора за чайным столом, а тут, в серых стенах Лубянки, другое измерение, и когда мой следователь, капитан Коньков, подходил к маленькому столику, за которым я сидела на допросах, с железной линейкой в руках, я вся вжималась в стул.
Пятого сентября к десяти часам утра меня вызвали на второй допрос. И в это утро я тоже старалась «жить»: выпила кальций, который мне полагался, съела тарелку геркулесовой каши, надела плащ и, позабыв
Пока я проделывала весь этот недолгий путь от Потаповското до Лубянки, у меня не было никаких четких предчувствий.
За эти двадцать дней безуспешных попыток, актов и обысков, самообольщений и отчаянья я так устала, что не будет кокетством признать, что, когда пресловутые, легендарные, огромные железные двери, отделявшие «светскую» Лубянку от монастырской, тайной — внутренней тюрьмы, со знаменитым скрипом и лязгом захлопнулись за мной, я почувствовала облегчение. Не надо больше ничего делать. Теперь все пойдет само собой. И состояние стресса, в котором я провела последние двадцать дней, сменилось легкостью и даже некоторой веселостью. О, эта необходимость действовать, как она всегда была мне тяжела!
Но облегчение это было даровано мне лишь в восемь часов вечера 5 сентября. А в десять часов утра Алексаночкин ждал меня в бюро пропусков. Мы поднялись с ним на лифте и пошли тем же унылым казенным коридором с линялыми дорожками, по которому я один раз уже ходила и по которому вышла. На этот раз он ввел меня в другую комнату, обставленную с той же унылостью, что и предыдущая, — какие-то вокзальные часы на стенке, занавесок нет, столы как в домоуправлении; но — и это меня даже рассмешило — два зеркальных шкафа, которым место лишь в каком-нибудь советском будуаре. В комнате толпилось несколько человек, и ничто не предвещало того интимного, обстоятельного допроса, что был в прошлый раз. Мне предложили лишь раздеться, и я повесила плащ и сумку на затрапезную вешалку. Вдруг Алексаночкин повернул ключ в дверце зеркального шкафа, вошел в него и исчез. За ним вошли и остальные, в том числе я. Шкаф представлял собой недлинный коридор, ведущий в просторную многооконную комнату, обставленную со всем бюрократическим шиком — гофрированные занавески, длинный полированный стол со стульями, а в стороне, довольно далеко от стола, одинокая маленькая табуреточка — для меня. Чтоб не за одним столом. И вот за этот стол уселось около двадцати солидных, весьма в возрасте, крупных, хорошо одетых мужчин и важными, суровыми голосами, с полным сознанием ответственности своей работы, стали задавать вопросы двадцатилетней, не очень умной и растерявшейся от «перекрестного метода» «контрабандистке». Руководил всем, как я потом прочла в стенограмме, — генерал-майор Чистяков. Спрашивали меня о том, что я собиралась делать в жизни.
— Вы неплохо обеспечены, учитесь в советском вузе. Чем объяснить ваше недовольство советской властью?
— Что вы собирались делать за границей, выйдя замуж за гражданина Ниву?
— Знали ли вы о том, что ваша мать занимается контрабандой? Привлекала ли она вас?
— Знал ли Пастернак о преступных действиях Ивинской?
Последний вопрос застал меня врасплох. Я чувствовала себя ответственной перед памятью Б.Л., нужно было не дать им возможности поливать его, лишь три месяца назад умершего, новой грязью, отвести от памяти его нависшую опасность разоблачения — за долларом-де тянулся… И все-таки: при обыске они взяли копии контрактов и писем, подписанных им, а может быть, даже получали через Гарритано и подлинники — правдоподобно ли было приписывать матери всю эту деятельность? Я сказала: «Знал, но не считал эти действия преступными».
— Тогда почему же он нелегально вел свою переписку?
— Легально, я сама отправляла на почтамте много писем…
— Зачитайте протокол.
Алексаночкин полистал лежавшие перед ним бумаги. «На допросе от 16 августа ваша мать показывает… на допросе от 20, 22, 27…» И пошло, пошло… Имена, даты… «Диппочта посольства ФРГ отправляется в четверг, в этот день Шеве…» «Жорж Нива, жених моей дочери…» Вопрос: знали ли ваши дети о ваших преступных действиях? Ответ: да, мои дети, Ирина и Дмитрий, знали о моих преступных действиях. Вопрос: знала ли А. С. Эфрон о ваших преступных действиях? Ответ: да, А. С. Эфрон знала о моих преступных действиях… И так далее… Бедная, доверчивая мама!