Годы странствий
Шрифт:
Матисс — это воплощенный испуг перед «литературою», перед словом.Но слова не боялся Леонардо, не побоялся его и Бетховен в своей девятой симфонии.[748] И от этого Леонардо не перестал быть живописцем, а Бетховен не перестал быть музыкантом.
Как характерно для современности, что портретная живопись падает и умирает. Живопись портретная представляет особенный интерес не только для художника, но и для всякого, кто пришел в мир, «чтобы изумляться», ибо изумление есть начало мудрости, как учили древние эллины. Современные художники не умеют изумляться и даже боятся того, что поражает, — лица человеческого. Проблема портрета тесно связана с основною
И чем прекраснее, бодрее и значительнее художник, тем глубже он познает тайну смерти, и в этом смысле «умирает», потому что смерть можно познать лишь опытом, лишь погружаясь в ее стихию. И суеверные жители Вероны были правы, когда они, встречая на улицах Данте, кричали: «Eccovi l’uom ch ’е stato all Inferno».[751] Великие художники нисходили во ад, видели бледные тени чистилища, слышали райский голос Беатриче.
Не такова судьба французских живописцев… У нас, русских, есть Иванов и Врубель. Эти два гения оправдывают нашу живопись. В современности русская живопись многолика и многообразна: Серов с его трезвым реализмом; петербургская школа, для которой так характерны умный историзм, чудесная графика и тонкий вкус; с другой стороны, такие фантасты, как Павел Кузнецов[752] и некоторые московские декаденты, наконец, наши подражатели Сезанну[753] и даже «кубисты». В этом стремительном потоке школ, направлений или даже «настроений» еще мало, быть может, завершенного и определившегося, но есть какое-то буйство талантов. Во всяком случае нет еще, слава Богу, «мировой скуки» или почти нет.
Нижняя Сена
I
Париж в плену у иностранцев. Парижане покинули город. Жара так ужасна, что выходить из дому можно лишь ночью. А в моем отеле новый проприэтер[754] штукатурит стены, и жильцы задыхаются в известковой пыли. Зеленый попугай на дворе так жалобно кричит «Франсуа», как будто единственная надежда — наш единственный слуга. Но и Франсуа, человек веселого нрава, умевший смеяться без причины, неожиданно приуныл.
Я уехал в Нормандию, в местечко Ипор (Yport).Живу я в пансионе г-жи Морис и обедаю за табльдотом.[755] В нашем пансионе собралось общество разнообразное: профессор-филолог, скептик и благер,[756] m-ll Р.,парижанка, девица лет сорока, похожая на индюшку, вечно щебечущая, с талией невероятно узкой; семейство зажиточных буржуа из Руана. Две шведки — учительницы из Стокгольма, с манерами русских либеральных дам — благотворительниц и просветительниц; депутат Нижней Сены, умеренный республиканец, который привез жену поправлять здоровье после fausse-couche,[757] о чем она подробно всем рассказывает, и, наконец, старый отставной актер, хорошо, по его словам, знавший Верлена, Вилье де Лиль-Адана и многих иных писателей и поэтов предпоследних дней…
За завтраком, после неизбежных
Прежде всего, конечно, каждый считает своим долгом сказать нечто по поводу конгресса железнодорожных рабочих и саботажа. Буржуа из Руана жестоко ругает «всех этих забастовщиков, разбойников и пьяниц». Профессор, пожимая плечами, замечает, что, конечно, это очень неприятно сломать себе шею при поездке, например, из Ипора в Париж… «Но социальная борьба неизбежна».
— Vous те juger immoral… Mais… A la guerre comme `a la guerre.[758]
Республиканец произносит маленькую парламентскую речь о сильной власти и о «belle France»,[759] на достоинство которой посягают свирепые анархисты.
Затем возникает разговор о России.
— Сильна ли в вашем парламенте партия нигилистов? — спрашивает меня буржуа из Руана.
Я отрицаю ее существование, но все с сомнением качают головою и утешают меня тем, что пройдет «триста или четыреста» лет — и Россия будет на культурном уровне Европы…
— Довольно политики, — говорит профессор с приятною улыбкою, — поговорим о чем-нибудь не столь грустном… В последнем номере «Temps»[760] есть статья Молле[761] о философии Бергсона.[762] Вы слышали это имя?
Вопрос обращен к депутату. Депутат, конечно, слышал. Начинается французский разговор о философии.
— Бергсон — талантливый человек, но скажите, зачем эта сложность и неясность? У Бергсона слишком абстрактный еврейский ум. Мы, слава Богу, живем в двадцатом веке и, надеюсь, имеем право быть трезвыми. Идеи должны быть ясными — это прежде всего. На что нам запутанная его теория «elan vital»,[763] когда это вопрос простой практики?
Но и эта тема не увлекает нашего общества. Начинает щебетать m-ll Р.о купанье и купальных костюмах — и теперь в разговоре все принимают участие.
Но в это время приносят газеты, и мы читаем о казни двух матросов в Тулоне. Они убили товарища из-за трех су.
Эта тема интересует всех не менее купальных костюмов.
— Какие звери! Из-за трех су! Что оставалось делать военному суду! Конечно казнить…
— Да, но зачем эта слишком долгая церемония? Два с половиной часа на площади перед войсками и народом!
— Вы обратили внимание, что один из осужденных все время курил? Так и умер с папироскою в руках…
— Да, да… Как же! Он спросил у священника, который его исповедовал: «А что, там наверху не будет уже, пожалуй, табачных лавок?» — а тот ему ответил: «Там найдется кое-что получше»…
— Да, да… А вы знаете, в тот год, когда действие статьи о смертной казни временно было приостановлено, количество преступлений значительно увеличилось…
— О, еще бы!
II
Я живу на берегу моря. Из моих окон видны фалезы.[764] Зеленые волны то приходят, то уходят и как будто зовут в неизвестную даль.
Морской берег живет неустанно и многообразно. Рыбаки и жены их чинят сети, потрошат рыбу, сушат паруса, исправляют снасти и то спускают в море, то снова вытаскивают на берег черные рыбацкие суда — посредством каната, наверченного на вращающийся столб с поперечными «упорами».
Во время отлива, когда обнажены прибрежные камни и открывается морское дно на четверть километра, приходят дети и подростки в купальных костюмах, босые, с сетками в руках, чтобы ловить крабов и собирать ракушки.