Годы странствий
Шрифт:
В Генуе, как известно, нет особых сокровищ искусства, но самый город все еще интересен, и в иных его камнях можно прочесть фантастически богатую его историю. Пусть сейчас насмешники называют его городом прачек, и в самом деле на каждом уличном перекрестке вы непременно увидите бассейн и стирающих в нем белье итальянок — и везде поперек улиц протянуты веревки, на коих красуются разноцветные принадлежности мужского и дамского туалета, — пусть все это верно, но есть все-таки своеобразная прелесть в этой многоярусной груде серых камней, в этих мраморных внутренних двориках, где всегда голубоватая тень и тихо журчащий фонтан.
Две недели
Я чувствовал себя неважно и едва бродил, опираясь на палку. Однако ежедневно к приходу первого поезда я спешил на почту, чтобы поскорее получить газеты. Да простят мне товарищи-большевики мою ересь, но должен признаться, что я тогда отнюдь не был пораженцем, хотя и не был ослеплен национализмом. Я никогда не любил Гогенцоллернов,[820] и германизация Европы в случае их победы казалась мне величайшей опасностью. Поэтому я в те дни с совершенною искренностью желал генералу Гинденбургу[821] всяческих неудач. Впрочем, я и тогда не обольщал себя иллюзиями, что союзники — кроткие овечки, а немцы — людоеды. Империализм, всяческий империализм, есть дело жестокое и крутое. Впрочем, умолкаю, ибо на этих страницах не хочу отвлекаться от своих прямых обязанностей мемуариста.
Сиерра — странный городишко. Прежде всего странно то, что у жителей Сиерры свой собственный язык — ни французский, ни немецкий, ни итальянский, а смесь патуа[822] с какими угодно наречиями. Улички, хотя и живописны, лишены приятности благодаря грязи и сырости. Туманы застаиваются в этом ущелье, и я не знаю, какие демоны понудили меня, больного, поселиться здесь. А между тем, над Сиеррой возвышается великолепная гора Montana-Vermala.[823] Но — увы! — у меня не было денег, чтобы подняться на эту гору и поселиться в отеле.
Тогда я вновь разослал всем моим издателям и редакторам послания с требованием денег. На этот раз люди оказались благосклоннее ко мне, и я стал получать отовсюду чеки. Я догадался менять франки на золото, и это дало мне возможность в конце концов вернуться в Россию. За день до моего отъезда в Швейцарии уже нельзя было менять бумажки на звонкую монету.
Когда у нас скопилось тысячи две франков, мы решили подняться на Монтану-Вермалу. Все туманы остались внизу. Глазам открылись огромные горизонты. Снежные вершины сверкали на солнце. И горный воздух, прозрачный и мягкий, вливался ко мне в грудь, как целительная влага. Я чувствовал каждый день, что дышу все лучше и лучше, что силы
От Женевы до Софии
Письма 1915 года
I
Какой-то остроумец уверял, что русские интеллигенты, проживая где-нибудь в Саратове или Ростове-на-Дону, мечтают об Европе, как о рае. — «Хорошо бы теперь махнуть в Париж, послушать звон часов на колокольне св. Сульпиция,[824] выпить абсента в кафе „Пантеон“»… А стоит им будто бы две недели пошататься по парижской мостовой или вообще где-нибудь за пределами «государства российского», как они уже начинают тосковать по своей варварской отчизне. — «Не махнуть ли домой? Хорошо в России…»
Не знаю, точны ли эти наблюдения для мирного времени, но теперь, когда мы воюем, у каждого русского, застрявшего за границей, одно неотступное и острое чувство: надо ехать домой.
Вот и я поехал.
За восемь месяцев — я жил в Швейцарии, то под Женевою, то в горах — у меня впечатлений накопилось достаточно, и я теперь очень хорошо знаю добродетели этой мирной и пресной страны, равно как и похвальные качества протестантской Женевы, в которой жители, по уверению Теофиля Готье,[825] так целомудренны, что даже всякие кривые линии в архитектурных орнаментах кажутся им voluptueux.[сладострастными — фр.]
Когда я поправился и стал обедать за табльдотом, в отеле было уж мало народу — испанец из южной Америки, старая француженка из Лиона, madame S.,швейцарец из Берна и еще кое-кто. Русских не было. Madame S.была очень удручена. Сыновья и внуки ее были в действующей армии. Она прекрасно помнила семидесятый год.[826] Пруссаки внушали ей и ужас и отвращение. На Францию она не очень надеялась. И то, что Жюль Гед,[827] «этот скверный социалист», вошел в министерство национальной обороны, пугало ее буржуазное сердце. «Одна надежда на Россию!» Но русские медлили. Так ей казалось. Madameочень сердилась. Она спрашивала меня, водя пальцем по карте, почему русские не вошли в Берлин до сих пор. «Надо спешить».
У испанца была куча черномазых ребят, а жена застряла в Париже по неизвестной причине. Он был мрачен. Симпатии его были на стороне союзников. Он внушал почему-то особенное доверие madame S.Раз по десяти в день она спрашивала его, кто победит — пруссаки или союзники.
Он, занятый, по-видимому, своими семейными делами, отвечал угрюмо и неуверенно:
— Разумеется, союзники.
Madameбыла настойчива:
— А Париж? Успеют его взять немцы или нет?
— О, нет! Разумеется, нет, сударыня…
Это уверение успокаивало француженку на час.
Она расспрашивала меня иногда о России:
— Правда ли, что казаки очень свирепы? Есть ли в России писатели, кроме Толстого и Максима Горького?
Швейцарец из Берна, белокурый молодой человек, юрист, оставленный при университете, был очень корректен и напряженно вежлив, но на острые вопросы madame S.отвечал уклончиво. Боялся, очевидно, ее галльского темперамента. Читал он усердно бернские газеты, а также «Berliner Tageblatt».[828]