Годы странствий
Шрифт:
Я не знаю, сколько времени пробыл я так на палубе, прислушиваясь к великолепной и страшной симфонии моря. Светало, но хмельная буря по-прежнему праздновала свое оргийное торжество. Оглянувшись, я вдруг заметил, что еще один человек был на палубе. Это мой турок сидел, прижавшись к груде каких-то тюков, привязанных к мачте. Он увидел меня и сделал мне знак, чтобы я сел рядом с ним. Я перебрался не без труда в его убежище. Мы сели рядом, прижавшись плечом к плечу, как друзья, — мы, враги, сыны враждебных наций и государств,
— Вот он, человек, — сказал он, как будто угадывая мои мысли. — Жизнь наша, как тростинка, а мы думаем, что мы цари.
— А мы все-таки и цари, и боги, — усмехнулся я, но буря так свистела, что он, должно быть, не расслышал моего философического замечания.
Мы долго так сидели, обмениваясь изредка фразами, и часто не слышали друг друга из-за рева и воя ветра, но — странное дело — я чувствовал этого человека как друга и брата.
В полдень буря стихла, море раскинулось зеленой пеленой, и солнце запело в небо свою золотую песнь. Я теперь видел страстные и решительные глаза моего ночного товарища.
— А все-таки мы победим и эту бурю! — сказал он вдруг улыбаясь.
— Какую бурю?
— Войну.
— Что? — спросил я недоумевая.
— Войну, — повторил он убежденно.
Когда мы прощались, он дал мне визитную карточку.
Я с удивлением прочел на ней:
— Chevket-bey Kibrizli. Paphos. Chypre.[840]
По-видимому, он заметил, что я недоумеваю.
— Я родной брат того Шевкет-бея,[841] о котором вы, вероятно, слыхали.
Только тогда я вспомнил о царьградской драме.
Теперь этот представитель умирающей культуры, этот свободолюбивый патриот представляется мне как живой символ несчастной Турции, которая должна восстать против самой себя, если она мечтает сохранить свое культурное и национальное единство.[842]
IV
Спасаясь от бури, которая обрушилась на пароход наш в Отрантском проливе, зашли мы в Патрас.[843] Капитан, такой озабоченный, нелюбезный и строгий накануне, не говоривший ни на одном языке, кроме итальянского, вдруг стал весьма приветливым, веселым и словоохотливым. У него также открылись лингвистические знания: он заговорил по-французски, по-английски и даже с грехом пополам составлял фразы по-русски, весьма, впрочем, неожиданные. Так на капитанов влияет погода.
В Патрасе к нам на пароход сел адвокат-грек, решивший ехать в Афины морем: в это время как раз что-то случилось на железнодорожной линии, и движение поездов было прервано.
Этот адвокат был первый грек, которого я увидел во время войны, и я был рад, когда он заговорил со мною. Впоследствии я убедился, что этот афинский гражданин весьма типичен для среднего образованного грека. Таких теперь там немало. И, кажется, сам Венизелос[844] человек такого склада
— В Афинах вы не найдете ни одного честного грека, который держал бы сторону Германии, — сказал мне адвокат, решительно подчеркивая каждое слово.
— Но ведь у вас есть германофильские газеты, стало быть, и германофилы найдутся, если их поискать хорошенько.
— Германофильские газеты, сударь, издаются на немецкие деньги. Впрочем, я не хочу сказать, что мы германофобы, мы только не германофилы — вот и все. Можно быть ни тем, ни другим. Мы блюдем интересы Греции.
— Вот и вы говорите об интересах, — сказал я, стараясь вызвать собеседника на откровенность. — Я восемь месяцев беседую с «нейтральными» людьми, и все они твердят об интересах и компенсациях. Но не думаете ли вы, что не только интересы определяют судьбу нации? Может быть, соблазны легкой поживы делают политиков близорукими?
Адвокат самодовольно усмехнулся.
— Ничего, кроме интереса. Все так. И мы, как все.
— Но, однако, вы сказали, что симпатии большинства на стороне союзников. Почему?
— На стороне Франции. Это верно. Но эти симпатии — по расчету. Я могу вам откровенно сказать. Франция была всегда дружественной нам державой. Она оказывала нам драгоценные услуги, финансовые и политические. Мы имеем основание надеяться на нее и в будущем. Ее поражение было бы нам невыгодно.
Он с хитрою гримасою, прищурив глаза, смотрел на меня, по-видимому, несколько презирая во мне русского наивного дикаря, который воображает, что в политике может быть кое-что еще, кроме «интересов и компенсаций».
Почтенный буржуа, вероятно, не подозревал, что в это время я вспомнил пушкинские строки: «Страна героев и богов, расторгни рабские вериги»…[845]
… Увы! зов Пушкина, как и зов Байрона, обращенный к Греции: «О, кто возродит этот доблестный дух и воззовет тебя из могилы?»[846] — звучат в наши дни, как ирония Современные греки не похожи на греков, тем менее на богов, а вместо доблестного духа в Элладе царствует ныне дух торгашеский.
Но как ни прозаичен был гражданин эллинского государства, все же берега Коринфского залива[847] не могли не тревожить сердце поэтическими призраками минувших времен.[848]
А когда пароход наш подошел к узкому Коринфскому каналу[849] и после долгих переговоров с береговою стражею, подъезжавшей к нам на катере, повлекся медленно между берегов высоких и пустынных, все стало похожим на сказку.
Кто-то вскрикнул даже в непритворном испуге, когда пароход надвинулся высокими мачтами на низко нависший над каналом железнодорожный мост. Казалось, что мачты выше моста, что наш пароход лишь призрак, который преодолевает внешние преграды, презирая все материальное.