Гоген в Полинезии
Шрифт:
который из далеких Южных морей присылает нам поразительные, неповторимые вещи,
зрелые творения большого художника, уже, по-своему, покинувшего мир. Твои враги (как
и все, раздражающие посредственность, ты нажил много врагов) молчат, они не смеют
нападать на тебя, даже подумать об этом не могут. Ты так далеко. Тебе не надо
возвращаться... Ты уже так же неприступен, как все великие мертвые; ты уже
принадлежишь истории искусства».
Пока Гоген получил
трогательным смирением он пытался утешить себя тем, что «даже если нельзя вернуть
здоровье, это еще не беда, только бы удалось прекратить боли. Мозг продолжает работать,
и я снова примусь за дело, чтобы трезво попробовать завершить то, что начал. Кстати, в
самые тяжелые минуты это - единственное, что мешает мне пустить себе пулю в лоб».
Как и раньше, когда живопись не давалась, Гоген, чтобы скоротать время, взялся за
перо. Большая часть написанного неизбежно носила отпечаток ожесточения, боли и
горечи. Так, он сочинил два длинных эссе для печати, в которых атаковал своих злейших
врагов. Две трети более длинного эссе были попросту вариантом путаного труда
«Современный дух и католичество», вышедшего из-под его пера в конце 1897 года, в еще
более мрачную пору, когда он помышлял о самоубийстве. Заговорив опять о тирании
католической церкви, - вопрос, который вновь приобрел для него такую актуальность, - он
теперь добавил двадцать страниц. Сразу видно, что опыт журналистики и редактирования
пошел ему впрок - язык стал живее и вразумительнее251. Для начала он вспоминает сцену, виденную им в 1888 году, и сразу завладевает вниманием читателя: «Придя однажды на
казнь, автор увидел, как в свете раннего утра к гильотине идет группа людей. И ощутил
непроизвольную антипатию, разглядев бледное лицо, понурую голову, полную
удрученность, словом, вид самый жалкий. Он ошибался. Это жалкое лицо принадлежало
капеллану, несомненно, выдающемуся артисту, ведь за жалованье он так искусно
изображал великое страдание!
Рядом шел молодой человек, который, несмотря на цепи на руках и ногах, ступал
решительно, с отвагой, чуть ли не с улыбкой на лице. Наклонив голову над рычагом, он
спросил: «Что это?» И кивнул сперва на ящик впереди, потом на нож. «Это корзина для
головы». «А это?» - кивок на большой ящик справа. «Это ящик для вашего тела». «Ну, так
начинайте!» - крикнул он. И все. Со зловещим звуком сомкнулся «воротник», потом упал
нож. Красное зарево рассвета залило небо; красная кровь хлынула на камни мостовой.
Поблизости стояло несколько человек во фраках - полиция. Капеллан тоже был в черном:
братство
цепочкой зевак. Вдоль оцепления первыми толпились зрители особого склада -
проститутки, сутенеры, бывшие арестанты. Они кричали: «Да здравствует убийца, долой
правосудие!» ... Неправда ли, потеха для зрителей, которые смеются над гримасами
несчастного и дружно прикидываются чистенькими– разве не ходят они в церковь на
мессу? После многочисленных краж под сенью закона, начальной школы преступности,
они доживают до пенсии, веря в проповедь церкви, проповедь, которая освобождает от
необходимости мыслить и рассуждать. Где тут праведность, какое тут братство, где
милосердие!
Вот причины, которые побуждали автора столь настойчиво углубляться в текст
проповедей, неустанно их повторять, стараться проникнуть в их смысл в надежде
улучшить мир, не уповая ни на какое вознаграждение, кроме сознания выполненного
долга. С одной стороны, любовь к прекрасному и разумному, с другой, ненависть к
деспотичной и пагубной церкви, ненависть к суеверию, врагу прогресса и счастья людей».
Явно опять вдохновленный горьким личным опытом, Гоген с не меньшим жаром
обрушивался на другую великую общественную несправедливость: «И если институт
брака, представляющего собой попросту торг, объявляется единственно нравственным
видом сексуального союза, выходит, что нравственности нет у тех, кто не хочет или не
может сочетаться браком. Для любви, для здорового чувства места не остается... В итоге
женщина обречена на рабство, приговорена к браку, если позволяет состояние, или же она
останется девственницей, нездоровым и противоестественным чудовищем, столь чуждым
природе и противным подлинному чувству, какова любовь... Если и было на свете
общество жестокое и варварское, то это современное общество, ханжеское общество,
которое во имя христианской моралираспоряжается судьбой женщины и причиняет ей
столько страданий.
Утешьтесь, бедные молодые женщины, священник ждет, чтобы ввести вас в рай; от
Лазаря, от тюрьмы, от гильотины рукой подать до небес, и священник вас проводит.
Но мы восклицаем: «Женщина, которая, что ни говори, наша мать, наша дочь, наша
сестра, вправе зарабатывать на жизнь, вправе любить мужчину, который ей по душе,