Гоголь-студент
Шрифт:
– После изгнания его от двора феррарского герцога Альфонса д'Эсте? – спросил Редкин, самый начитанный из товарищей.
– О да. Многие годы перед тем уже скитался он бездомным бродягой по белу свету, перетерпел всякие невзгоды, голод и холод, имел даже приступы помешательства. Сестра его, Корнелия Серсале, успела не только сделаться матерью четырех детей, но и схоронить мужа. И вот в то самое время, когда малютки Корнелии сидят в доме с няней и просят рассказать им сказку, на пороге появляется какой-то мрачного вида оборванец-простолюдин. «Кто это? – говорит няня. – Что тебе угодно?» – «Здесь ли Корнелия Серсале?» – «Здесь. А что?» – «Мне нужно видеться». – «Пошла к вечерне. Сейчас придет. Ты сядь и отдохни». Усталый, он садится у дверей. «Как тихо здесь! – говорит Тасс, потому что то был он. – Чьи эти малютки?» – «Корнелии Серсале». – «Боже правый! Она уж мать, и четырех детей, а я еще на свете –
Стихи эти молодой поэт читал уже по тетрадке. Отступив на два шага от разместившихся на дерновой скамейке товарищей, он с безотчетным кокетством, как бы для того, чтобы те лучше могли следить за его выразительною мимикой, снял с головы картуз и откинул назад рукой с высокого лба непослушную прядь волос: с молчаливого согласия директора, питавшего к даровитому сыну своего покойного предшественника невольную слабость, юноша носил волосы несколько длиннее, чем было установлено. Декламировал он с театральным пафосом, усвоенным от профессора словесности Никольского. Но пафос этот гармонировал как с его довольно напыщенными стихами, так и с ярко освещенной вечерним солнцем фигурою, высокой и стройной, с его развевающимися кудрями, худощавым, обыкновенно бледным, а теперь раскрасневшимся лицом и блестящими вдохновением глазами.
– Ай да Возвышенный! Bene, optime! [10] – не утерпел один из слушателей выразить свое одобрение.
Но другие тотчас заставили хвалителя замолчать, чтобы не прерывать поэтического монолога Тасса. Монолог этот затем, правда, что-то не в меру затянулся, так что слушатели один за другим, как по уговору, стали прикрывать рукою рот от зевоты. Но все опять насторожились, когда Тасс, вспоминая свое детство, перешел к рассказу о том, как отец, собираясь издать свою поэму «Амадис», поручил ему, малолетнему сыну, переписать поэму.
10
Хорошо, превосходно! (лат.)
На этом чтец умолк и исподлобья, с застенчивою гордостью обвел товарищей вопросительным взглядом, выражавшим уверенность, что он заслужил лавры, – присудят ли их ему или нет. Но лавры у него никто не оспаривал: на всех лицах было написано если не восхищение, то полное удовольствие. Даже Гоголь счел нужным примкнуть к единодушным похвалам.
– Совсем даже недурно. Печатаются вещи куда хуже этого.
– Нет, вещь ведь далеко еще недоделанная, – с самодовольным смирением отвечал молодой автор, черты которого совсем просветлели.
– А далее у тебя что же будет?
– Далее?.. Да видишь ли, я сам себе этого еще не уяснил. Пока я даже не решил окончательно, как сказано, какую придать форму пьесе: эпическую или драматическую. Но у меня намечены уже некоторые сцены: с герцогом Альфонсом, с сестрой его принцессой Леонорой и дуэль из-за нее с одним царедворцем; новый припадок безумия поэта, заключение его в сумасшедший дом (чрезвычайно благодарная тема – тут можно вывести целую галерею сумасшедших), возвращение в Рим и смерть в виду народа перед Капитолием в тот самый миг, когда его венчают лавровым венком. Из последней сцены у меня кое-что даже набросано…
Говоря так, Кукольник, опять заволновавшись, стал быстро перелистывать свою тетрадь.
– Если угодно, я тоже прочту…
– Сделай милость.
– Представьте же себе Рим ночью, но ночь ярче иного дня: Капитолий и все здания кругом освещены разноцветными огнями, там и здесь громадные транспаранты с вензелем «ТТ», и с разными аллегорическими картинами. Площадь запружена народом. Смертельно больной, Тасс выходит из портика, поддерживаемый друзьями. Толпа встречает его ликованиями. Он в изнеможении опускается в подставленные ему кресла и начинает тихо говорить:
И это все для нищего певца, Для бедного певца «Иерусалима!» Как оглянусь, мне кажется, я прожил Какую-то большую эпопею… День настает, готовится развязка, И утром я засну вечерним сном…На него находит экстаз ясновидения, и он предвещает появление через столетия двух других гениев поэзии – Гете и Шиллера:
Вот вижу я: в толпе кудрявых тевтов Поднялись два гиганта, и в венцах! Один – меня узнал и сладкой лирой Приветствует! Благодарю, поэт! Другой мечту прекрасную голубит! Как пламенно мечту свою он любит… Друзья мои! Вот истинный поэт! Послушайте, как стих его рокочет, То пламенно раздастся, то замрет, То вдруг скорбит, то пляшет и хохочет…– Виват, брат, – прервал тут Гоголь, – но я не совсем в толк взял, это кто же пляшет? Сам Шиллер или его муза?
Замечание было до того неожиданно и сделано таким наивно-простодушным тоном, что остальные воспитанники так и фыркнули, а чтец, точно ему брызнули в разгоряченное лицо холодной водой, в сердцах захлопнул тетрадку.
Редкин, не без труда сохранивший серьезный вид, укорительно покачал головой шутнику и обратился к поэту:
– А потом что же, Нестор?
– Потом?.. – нехотя повторил тот. – Потом сам герцог венчает лаврами умирающего: