Гоголь. Соловьев. Достоевский
Шрифт:
Мочульский, который, как верил митрополит Евлогий (Георгиевский), находился на пути к монашеству и даже епископству (что, к примеру, произошло с его однокурсником С. Безобразовым), стал одним из ближайших помощников матери Марии и другом ее сына Юрия Скобцова. Пафос «свободной церкви» объединил с середины 30–х гг. вокруг устроенного матерью Марией общежития для неимущих на парижской улице де Лурмель, 77 Н. Бердяева, Г. Федотова, И. Бунакова–Фондаминского, Ф. Т. Пьянова. В столовой общежития, или «шаталовой пустыни» (по образному выражению о. Сергия Булгакова), Бердяев проводил собрания своей Религиозно–философской академии; по воскресеньям там можно было услышать знаменитых религиозно–философских докладчиков (С. Франка, Б. Вышеславцева и др.). В июне 1935 г. на съезде центрального секретариата Русского студенческого христианского движения мать
В этом заключалось определенное противоречие. Блестящий ученый и изящный собеседник, Мочульский вряд ли подходил для «черновой» практической работы, но неизменно вдохновлялся порывом любви матери Марии, которая и после пострига не оставляла поэзию, видя в ней одну из форм исповеди. Есть определенная закономерность в том, что где-то с 1936 г. любимым его автором становится Достоевский. Представление о переломе в жизни Мочульского можно составить не только по его участию в «Православном деле», но и по статьям, печатавшимся в 1930–е гг. в «Новом граде», «Пути», «Современных записках», «Вестнике РСХД», сборнике «Числа», альманахе «Круг». Наиболее показательны среди них «Борьба с адом», «Кризис означает суд» (1935).
Во второй статье Мочульский ставит проблему XIX века не в плоскости начетнически понимаемых литературных стилей, а культурологически и утверждает, что истинное содержание истории раскрывается в полной мере лишь применительно к апокалиптическому понятию метаистории и что религиозное истолкование кризиса европейского духа (древнегреческое значение слова «кризис», напоминает он, — «суд») — главная задача философии нашего времени, осознанная еще Достоевским и С. Кьеркегором. Она видится Мочульскому, как и Л. Блуа, Ш. Пеги, Ж. Маритену, некоторым деятелям англиканской церкви, в преодолении «в себе» мировоззрения XIX в. с его подлинно антихристианским лицом мнимо христианской культуры: «…восстав против христианства, он, однако, питался крохами, падавшими со стола его. […] Гуманизм жил лицемерием и двусмысленностью. Рано или поздно они должны были обнаружиться».
Во время войны Мочульский остается в Париже, сближается с Б. Зайцевым. «Мрачные, полуголодные, нервные годы. Но встречи с ним светло вспоминаются. Он приходил к нам, мы обедали, потом вслух читали: я ли ему мое писание, он ли мне главы из «Достоевского». Я, жена, он — мы были трое, упорно наперекор окружающему твердившие что-то свое» 2. С началом нацистского гонения на евреев во Франции (март 1942–го) общежитие матери Марии сделалось прибежищем для преследуемых: «На Лурмеле переполнение. Живут люди во флигеле, в сарае, спят в зале на полу. В комнате отца Дмитрия [Клепинина — священника церкви при общежитии. — В. Т.} ютится целое семейство, в комнате Юры — другое. И евреи, и не евреи. Мать говорит: «У нас острый квартирный кризис. Удивительно, что нас до сих пор немцы не прихлопнули».
В 1943–м произошло неизбежное. 9 февраля гестапо был схвачен Ю. Скобцов, днем позже та же учесть постигла мать Марию. Оба мученически погибли: сын — в начале февраля 1944 г. в Бухенвальде, мать, подавая другим заключенным пример христианской стойкости, — 31 марта 1945 г. в Освенциме. Сам Мочульский лишь чудом избежал ареста.
Гибель наиболее дорогих для себя людей Мочульский переживал страшно, и, как вспоминают его знакомые, от трагедии этой утраты он так и не оправился — летом 1943 г. заболел туберкулезом. Одно время казалось, что болезнь сошла на нет. Митрополит Евлогий посвятил его в чтецы и иподьяконы; пришла его очередь председательствовать в «Православном деле». Но в 1946 г. болезнь обострилась. Мочульский переехал сначала в санаторий в Фонтенбло, а затем в пиренейское местечко Камбо. В 1947 г. он на короткое время возвратился в Париж, однако к осени ему стало хуже, и этот худенький, с карими глазами, человек вынужден был вернуться на Пиренеи, чтобы после долгой и мучительной агонии умереть 21 марта 1948 г. «Что испытал, что пережил, этого до конца-то мы не узнаем. Но образ отхода ясен: умирал на руках двоих близких ему, в духе того, что говорится на ектений: «христианския кончины…».
После смерти Мочульского остались рукописи трех книг (что свидетельствовало о том, что даже
Что в целом характерно для включенных в настоящее издание книг Мочульского?
Весьма существенно, что обращение к творчеству «вечных спутников» ко многому обязывало. У своих предшественников, с большинством из которых он был хорошо знаком, Мочульский многому научился и был им, надо полагать, немало творчески обязан, как обязан и тем, кто одновременно с ним разрабатывал сходную тему (Н. Лосский, А. Бем, о. Г. Флоровский, В. Зеньковский, С. Франк). Подобно современникам, русская классика интересна ему и сама по себе, но в не меньшей степени и как форма культурного мышления, самопознания, способ обсуждения «проклятых» вопросов: русский философ после Розанова, в определенном смысле слова, был, обречен на литераторство.
И все же Мочульский не стремится к построению независимых философически–историософских образов в чешуе литературных отражений. Он — больше ученый и в этой роли педагог, хотя непрямо постоянно дает почувствовать личный вкус. Но решение научной задачи не препятствует ему быть пристрастным. По–писательски он следит за тем, как из конфликта между судьбой и творчеством рождается конкретная книга.
Мочульский нашел для себя полезное и в академизме сравнительного литературоведения, и в восприятии текста нарождавшимся у него на глазах формализма, и в захватывающих построениях религиозно–философской критики, и в импрессионистических эссе символистов. С кем-то его связывает увлечение Вл. Соловьевым, усиленное к тому же софиологией 1930–х гг. о. Сергия Булгакова, с кем-то — кропотливое чтение впервые публиковавшегося в период между двумя мировыми войнами литературного наследия, сопоставительный анализ мемуарных свидетельств. К чести Мочульского, все это не мешает ему говорить своим голосом, чуть–чуть лирически.
Разумеется, им не могло не учитываться напряжение философско–религиозных и политических споров, которые велись в эмигрантской среде и, как и некогда в России, сталкивали между собой новых–старых западников и славянофилов, эстетов и почвенников, радикалов и консерваторов. Еще трактовка Д. Мережковским и В. Брюсовым творчества Гоголя, громкий резонанс «Вех», а позже схватка между редакциями милюковских «Последних новостей» и «Возрождения» (издававшегося А. О. Гукасовым), ожесточенная полемика по поводу «карикатурного» изображения Чернышевского в «Даре» Набокова в разной мере показывали, что традиция, восходящая к знаменитому письму «неистового Виссариона» Гоголю, влиятельности не утратила, а религиозные искания творческой личности в ее восприятии являлись не чем иным, как проявлением обскурантизма.
«Духовный путь Гоголя» представляет собой сжатый психологический этюд, однако вопросы, затронутые в нем, касаются не только загадки метафизической судьбы великого писателя, но имеют и методологическое значение.
Для Мочульского творчество Гоголя цельно, для него не может существовать «двух» Гоголей — до «Избранных мест…» и после них. Самим названием Мочульский настаивал — и этот смысл впоследствии был им распространен на других авторов, — что ядро классической русской культуры связано не с образом «внешнего» человека и идеей радикального преобразования общества, как это виделось Белинскому, а с мотивом христианского совершенствования личности. Пафос сочинений Гоголя, по Мочульскому, в том, что он свою внутреннюю реальность сделал предметом искусства и, как романтик, посредством этого «магического реализма» пытался разрешить мучивший его конфликт между христианским идеалом и принимавшим жуткие рожи маскарадом социальной комедии. Но, добившись этого, он уже как человек, нашедший силы взглянуть на себя отстраненно, усомнился в сверхчеловеческом назначении «слишком человеческого» искусства и дважды сжег второй том «Мертвых душ».