Гоголь. Соловьев. Достоевский
Шрифт:
При вечных переездах он постоянно претерпевал бедствия: то терял недописан–ные рукописи (напр., рукопись статей о «Пессимизме» и о «Непознаваемом Герберта Спенсера»), то оставлял нужную книгу у кого-нибудь из друзей и потом мучительно его разыскивал. Раз случилось даже, что за неуплату долга чемодан со всеми его книгами был арестован владельцами гостиницы «Англия».
«Незадолго, за два, за три года до своей смерти, — вспоминает В. Кузьмин–Караваев [80] , — Владимир Сергеевич задумал сделать опыт житья в собственной квартире. Опыт он сделал, но вышло из него нечто безобразное. Нашел он квартиру под самой крышей, за плату раза в три больше ее действительной стоимости и целую зиму прожил без мебели, спал не
80
В. Кузьмин–Караваев. Из воспоминаний о Вл. С. Соловьеве. Вестник Европы. Том VI, 1900.
Жизненная беспомощность его была безгранична — и столь же безгранично презрение ко всякому быту, всякой «буржуазности». Он не только не умел, но и не хотел «устроиться». В этом была не столько слабость, сколько глубокое убеждение. Он на деле исполнял Евангельскую заповедь о беззаботности.
Соловьев жил не только вне быта, но и вне закона. Он никак не мог привыкнуть к мысли, что у человека должен быть паспорт: свой он постоянно терял. Кузьмин–Караваев рассказывает, что, гостя у него, Соловьев долгое время отделывался от дворника щедрыми чаевыми. Наконец, увидя, что от прописки ему не уйти, сам себе написал паспорт следующего содержания:
«Владимир Сергеевич Соловьев, отставной коллежский советник, был профессором петербургского университета, доктор философии, стольких-то лет, вероисповедания православного, холост, знаков отличия не имеет, под судом не находился. А если не верите, спросите таких-то» — и тут он выписал полные титулы и фамилии двух своих высокопоставленных хороших знакомых.
Что-то детское было в характере Соловьева: среди самого серьезного разговора он выкидывал вдруг какую-нибудь «озорную штуку», начинал «бессовестно» каламбурить или беспричинно разражался своим громыхающим, икающим смехом. Он недолюбливал «взрослых», любил подурачиться с детьми «без старших». Однажды сын А. Пыпина, человек лет тридцати, сказал в его присутствии: «Когда я буду большой…» Все засмеялись, а Соловьев заметил: «А я так вас понимаю; я также часто про себя думаю: когда я буду большой». С детьми у него сразу же устанавливались особенные интимные отношения, как между равными. Когда дети слишком шалили, он делал свирепое лицо и поднимал стакан со словами: «Выпьем за доброго царя Ирода!»
Животные любили Соловьева. С собакой Величко Мартышкой у него были «приятельские отношения». Она не отходила от него и целыми часами просиживала в его комнате, прислушиваясь к скрипению его пера. В письмах к Величко Соловьев не забывает «пожать лапу Мартышке». «Что такое собаки? — говаривал он, — по–моему, это не собаки, а какие-то особенные существа».
Как только он водворялся в номере гостиницы «Англия», в оконные стекла начинали биться десятки голубей. Когда он поселялся у Величко — голуби прилетали туда вслед за ним.
В наружности Соловьева было что-то монашеское, иконописное. При всей своей безграничной доступности и простоте в обхождении он все же был человеком из другого мира: тонкая стеклянная стенка отделяла его и от светского общества, в котором он любил бывать, и от кружков либеральной интеллигенции, которые считали его «своим». Казалось, что он до конца отдается философии, публицистике, це рковно–политической и общественной работе, и в то же время чувствовалось, что все это не самое настоящее, не «последнее» в нем. Во всей своей блестящей и разносторонней деятельности он был не дома. «Вот уж был странник в умственном, идейном и даже чисто бытовом, так сказать, жилищном отношении», — пишет Розанов [81] . «Он пробирался в щелочку, садился пугливым гостем, готовым вот–вот вспорхнуть и улететь со своим двусмысленным смехом».
81
В. Розанов. Около церковных стен. СПб., 1906. — См. В. Розанов, На панихиде по Вл. С. Соловьеву.
Во
Соловьева нередко принимали за духовную особу. Когда он жил в Финляндии, в отеле Рауха, кучер, возивший его на вокзал, питал к нему благоговейное почтение; слыша, что все называют Соловьева «Herr Professor», он переделал это название в «отец Парфенсон»; для него Соловьев был чем-то вроде старообрядческого архиерея.
В письме к матери (27 января 1887 года) Соловьев рассказывает следующие случаи. Когда он приходил к Крамскому, который в это время писал его портрет, к нему выбегали две маленькие девочки, дочери швейцара, и, хватая за полы шубы, восклицали: «Божинька, Божинька!» Они принимали его за священника. «А однажды на лестнице Европейской гостиницы незнакомый почтенный господин с седой бородой бросился ко мне с радостным возгласом: «Как! Вы здесь, батюшка!» И когда я ему заметил, что он, вероятно, меня принимает за другого, то он возразил: «Ведь Вы отец Иоанн?»
«Священник без посвящения» — вот психологический корень «теократии» Соловьева.
Как мог русский светский философ восьмидесятых годов на путях своей теоретической мысли встретиться с величайшей идеей средневековых римских пап Григория VII и Иннокентия III? Разве не «тайное священство» побудило молодого профессора Московского университета спуститься из туманов немецкого идеализма на почву «реальной политики» и броситься на борьбу за Церковь? И не оно ли лежит в основе его теургического понимания всего человеческого творчества?
* * *
Соловьев жил в двух мирах; потустороннее было для него не меньшей, а иногда и большей реальностью, чем эмпирическая действительность: оно врывалось в житейское, врезывалось внезапно в обыденные дела, дружеские беседы, ежедневную суету. Резкие перебои настроения, неожиданные переходы от веселости к мрачности, необъяснимые припадки тоски и угрюмого безмолвия пугали и тревожили его друзей.
«Брат бывал мрачён и тоскливо угрюм», — вспоминает сестра Соловьева М. С. Безобразова [82] . «Отправится к каким-нибудь «добрым знакомым», сядет куда-нибудь в сторонке да и просидит несколько часов, не разжав губ, а затем встанет и уйдет… Меня пугала его мрачная тоска сама по себе, пугала и смущала жалость, охватывавшая при этом к нему».
82
М. С. Безобразова. Воспоминания о брате Владимире Соловьеве. «Минувшие годы». Май — июнь, 1908.
«В резких переходах от веселости к мрачному безмолвию и наоборот, — пишет В. Величко, — как и во всем душевном складе Владимира Сергеевича, было, если можно так выразиться, нечто медиумическое: точно не все его слова и действия были вполне произвольны, точно какие-то невидимые силы вселялись в тайники его духа».
«Медиумические состояния» Соловьева были связаны с «вестями из того мира», походили на мгновенные трансы, соединялись с ясновидением и вещими предчувствиями. Об одном таком телепатическом явлении Соловьев писал Стасюлевичу (1894 г.): «В четверг на страстной неделе, в восьмом часу вечера, за обедом у Вас я ощутил без видимой причины смертельную тоску, о чем сообщил вам обоим, и выразил свою уверенность, что в это время случилось какое-нибудь несчастие с кем-нибудь из моих близких. Представьте себе, что действительно, в это самое время в восьмом часу вечера в великий четверг один мой друг детства, Лопатин (брат московского профессора философии), подвергся паралитическому припадку».