Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники...
Шрифт:
— «Но увидит ли она печать, когда-нибудь?» — заметил я.
— «Печать — пустяки, — отвечал Гоголь с самоуверенностью, — все будет в печати». Еще гораздо сильнее выразилось чувство авторского самодовольствия в главе, где описывается сад Плюшкина. Никогда еще пафос диктовки, помню, не достигал такой высоты в Гоголе, сохраняя всю художническую естественность, как в этом месте. Гоголь даже встал с кресел (видно было, что природа, им описываемая, носится в эту минуту перед глазами его) и сопровождал диктовку гордым, каким-то повелительным жестом. По окончании всей этой изумительной VI главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: «Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью». Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнес тонким, едва слышным голосом: «Поверьте, что и другие не хуже ее». В ту же минуту, однако ж, возвысив голос, он продолжал: «Знаете ли, что нам до cenare (ужина) осталось еще много: пойдемте смотреть сады Саллюстия, которых вы еще не видали, да и в виллу Людовизи постучимся». [В «Вилле Людовизи» хранились ценные памятники римской скульптуры. ] По светлому выражению его лица, да и по самому предложению видно было, что впечатления диктовки привели его в веселое состояние духа. Это сказалось еще более на дороге. Гоголь взял с собой зонтик на всякий случай, и как только повернули мы налево от дворца Барберини в глухой переулок, он принялся петь разгульную малороссийскую
…Еще одна черта. Мы, разумеется, весьма прилежно осматривали памятники, музеи, дворцы, картинные галереи, где Гоголь почти всегда погружался в немое созерцание, редко прерываемое отрывистым замечанием. Только уже по прошествии некоторого времени развязывался у него язык и можно было услыхать его суждение о виденных предметах. Всего замечательнее, что скульптурные произведения древних тогда еще производили на него сильное впечатление. Он говорил про них: «То была религия, иначе нельзя бы и проникнуться таким чувством красоты».
Может статься, всего тяжелее было для позднейшего Гоголя победить врожденное благоговение к высокой, непогрешительной, идеальной, пластической форме, какое высказывалось у него в мое время поминутно. Он часто забегал в мастерскую известного Тенерани [Пьетро Тенерани (1789–1869) — итальянский скульптор. ] любоваться его «Флорой», приводимой тогда к окончанию, и с восторгом говорил о чудных линиях, которые представляет она со всех сторон и особенно сзади: «Тайна красоты линий, — прибавлял он, — потеряна теперь во Франции, Англии, Германии, и сохраняется только в Италии». Так точно и знаменитый римский живописец Камуччини, [Винченцо Камуччини (1775–1844). ] воспитанный на классических преданиях, находил в нем усердного почитателя за чистоту своего вкуса, грацию и теплоту, разлитые в его картинах, похожих на оживленные барельефы. Никогда не забывал Гоголь, при разговоре о римских женщинах или даже при встрече с замечательной женской фигурой, каких много в этой стране, сказать: «А если бы посмотреть на нее в одном только одеянии целомудрия, так скажешь: женщина эта с неба сошла».
…После утренней работы, еще до обеда, Гоголь приходил прямо к превосходной террасе виллы Барберини, господствующей над всей окрестностью, куда являлся и я, покончив с осмотрами города и окрестностей. Гоголь садился на мраморную скамейку террасы, вынимал из кармана книжку, читал и смотрел, отвечая и делая вопросы быстро и односложно. Надо сказать, что Гоголь перечитывал в то время «Историю Малороссии», кажется, Каменского, [Д. Н. Бантыш-Каменский. «История Малой России», 1822 (2-е изд. 1830 г.). ] и вот по какому поводу. Он писал драму из казацкого запорожского быта, которую потом бросил равнодушно в огонь, недовольный малым действием ее на Жуковского: [См. ниже воспоминания Чижова. ] история Малороссии служила ему пособием. О существовании драмы я узнал случайно. Между бумагами, которые Гоголь тщательно подкладывал под мою тетрадку, когда приготовлялся диктовать, попался нечаянно оторванный лоскуток, мелконамелко писанный его рукою. Я наклонился к бумажке и прочел вслух первую фразу какого-то старого казака (имени не припомню), попавшуюся мне на глаза и мною удержанную в памяти: «И зачем это господь бог создал баб на свете, разве только, чтоб казаков рожала баба»… [Ср. слова Пулька в отрывках романа «Гетьман» («Несколько глав из неоконченной повести»): «Пришла ж охота господу богу породить эдакое племя! Или ему недосуг тогда был, или бог его знает, что ему тогда было». Ср. также гл. 4 «Сорочинской ярмарки».] Гоголь сердито бросился ко мне с восклицанием: «Это что?» и вырвал у меня бумажку из рук и сунул ее в письменное бюро; затем мы спокойно принялись за дело.
…В Риме не было тогда постоянного театра, но какая-то заезжая труппа давала пьесы Гольдони, [Карло Гольдони (1707–1793) — итальянский драматург, автор до сих пор держащихся в репeртyаpе комедий «Хозяйка гостиницы», «Слуга двух господ» и др. ] Нотте [Так назван, вероятно, Альберто Нота (1775–1847) — автор комедий. ] и переделки из французских водевилей. Спектакль начинался обыкновенно в десять часов вечера и кончался за полночь. Мы довольно часто посещали его, ради первой его любовницы, красавицы в полном смысле слова, очень хорошего jeune premier, [Первого любовника. ] а более ради старика Гольдони, который по весьма спокойному, правильному развитию сложных завязок в своих комедиях составлял противоположность с путаницей и небывальщиной французского водевиля. Гоголь весьма высоко ценил итальянского писателя. Ночь до спектакля проводили мы в прогулках по улицам Рима, освещенным кофейнями, лавочками и разноцветными фонарями тех сквозных балаганчиков с плодами и прохладительными напитками, которые, наподобие небольших зеленых храмиков, растут в Риме по углам улиц и у фонтанов его. В тихую летнюю ночь Рим не ложился спать вовсе, и как бы поздно ни возвращались мы домой, всегда могли иметь надежду встретить толпу молодых людей без курток или с куртками, брошенными на одно плечо, идущих целой стеной и вполголоса распевающих мелодический туземный мотив. Бряцание гитары и музыкальный строй голосов особенно хороши бывали при ярком блеске луны: чудная песня как будто скользила тогда тонкой серебряной струей по воздуху, далеко расходясь в пространстве. Случалось, однако же, что удушливый сирокко, перелетев из Африки через Средиземное море, наполнял город палящей, раскаленной атмосферой, тогда и ночи были знойны по-своему: жало удушливого ветра чувствовалось в груди и на теле. В такое время Гоголь видимо страдал: кожа его делалась суха, на щеках выступал яркий румянец. Он начинал искать по вечерам прохлады на перекрестках улиц; опершись на палку, он закидывал голову назад и долго стоял так, обращенный лицом кверху, словно перехватывая каждый свежий ток, который может случайно пробежать в атмосфере. Наскучив прогулками и театрами, мы проводили иногда остаток вечера у себя дома за бостоном. Надо сказать, что ни я, ни хозяин, ни А. А. Иванов, [Алдр. Андр. Иванов (1806–1858) — выдающийся художник. Гоголь близко сошелся с ним в Риме, позже написал статью о нем («Исторический живописец Иванов»). ] участвовавший в этих партиях, понятия не имели не только о сущности игры, но даже и о начальных ее правилах. Гоголь изобрел по этому случаю своего рода законы, которые и прикладывал поминутно, мало заботясь о противоречиях и происходившей оттого путанице; он даже весьма аккуратно записывал на особенной бумажке результаты игры, неизвестно для чего, потому что с новой игрой всегда оказывалась необходимость изменить прежние законы и считать недействительными все старые приобретения и потери. Лучше всего была обстановка игры: Гоголь зажигал итальянскую свою лампу об одном рожке, не дававшую света даже столько, сколько дает порядочный ночник, но имевшую достоинство напоминать, что при таких точно лампах работали и веселились древние консулы, сенаторы и проч. Затем
Анненков. («Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 г.»).
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Ф. И. БУСЛАЕВА
[Фед. Ив. Буслаев (1818–1897) — историк литературы, проф. Моск. университета. Окончив университет в 1838 г., он в 1839–1841 гг. путешествовал по Европе с семейством гр. Строганова. Это воспоминание относится к лету 1841 г. ]
…Однажды утром в праздничный день сговорились мы с Пановым итти за город и именно, хорошо помню и теперь, в виллу Альбани, которую особенно часто посещал я. Положено было сойтись нам в cafe Greco, куда в эту пору дня обыкновенно собирались русские художники. Когда явился я в кофейню, человек пять-шесть из них сидели вокруг стола, приставленного к двум деревянным скамьям, которые соединяются между собою там, где стены образуют угол комнаты. Это было налево от входа. Собеседники болтали и шумели: это был народ веселый и беззаботный. Только в том углу сидел, сгорбившись над книгою, какой-то неизвестный мне господин, и в течение получаса, пока я поджидал своего Панова, он так погружен был в чтение, что ни разу ни с кем не перемолвился ни единым словом, ни на кого не обратил хоть минутного взгляда, будто окаменел в своей невозмутимой сосредоточенности. Когда мы с Пановым вышли из кофейни, он спросил меня: «Ну, видел? познакомился с ним? говорил?» Я отвечал отрицательно. Оказалось, что я целых полчаса просидел за столом с самим Гоголем. Он читал тогда что-то из Диккенса, которым, по словам Панова, в то время был он заинтересован. Замечу мимоходом, что по этому случаю узнал я в первый раз имя великого английского романиста: [Первые переводы из Диккенса (1812–1870) появились в России в 1840 г. «Николай Никльби» и «Записки Пиквикского клуба» в «Библиотеке для чтения». Общепризнанным писателем Диккенс еще не был. Белинский до 1843 г. относился к Диккенсу пренебрежительно. ] так и осталось оно для меня навсегда в соединении с наклоненною над книгой фигурою в полусвете темного угла.
…Гоголь желал познакомиться с лирическими произведениями Франциска Ассизского, [Франциск Ассизский (1182–1226) — основатель нищенствующего ордена, герой многих народных легенд. Имеется в виду, вероятно, книга «Цветочки святого Франциска».] и я через Панова доставил их ему в том издании старинных итальянских поэтов, которое… рекомендовал мне мой наставник Франческо Мази.
Как-то случилось, что в течение двух или трех недель ни разу не привелось нам с Пановым видеться: ко мне он перестал заходить, я нигде его не встречал, спрашивал о нем у наших общих знакомых, но и от них о нем ни слуху, ни духу, — совсем запропастился. Наконец, является ко мне, но такой странный и необычный, каким я его никогда не видывал, умиленный и просветленный, будто какая благодать снизошла на него с неба; я спрашиваю его: «Что с тобой? куда ты девался?». «Все это время, — отвечал он, — был я занят великим делом, таким, что ты и представить себе не можешь, продолжаю его и теперь». И говорит он это так сдержанно, таинственно, чуть не шепотом, чтобы кто не похитил у него сокровище, которое переполняет его душу светлою радостью. Будучи погружен в свои римские интересы, я подумал, что где-нибудь в развалинах откопан новый Лаокоон или новый Аполлон Бельведерский, и что теперь пришел Панов сообщить мне об этой великой радости. «Нет, совсем не то, — отвечал он, — дело это наше родное, русское. Гоголь написал великое произведение, лучше всех Лаокоонов и Аполлонов; [Аполлон Бельведерский и группа Лаокоона — знаменитые античные статуи, первая IV в., вторая — I в. до нашей эры. Обе в Ватиканском музее в Риме. ] называется оно „Мертвые Души“, а я его теперь переписываю набело». Тут в первый раз услышал я загадочное название книги, которая стала потом драгоценным достоянием нашей литературы, и сначала вообразил себе, что это какой-нибудь фантастический роман или повесть вроде Вия; но Панов разуверил меня, однако не мог ничего сообщить мне о содержании нового произведения, потому что Гоголь желал сохранять это дело в тайне.
«Вестник Европы», 1891. № 6, стр. 211–213.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Ф. В. ЧИЖОВА
[Фед. Вас. Чижов (1811–1877) был одновременно с Гоголем адъюнктом Петерб. университета (по математике), в 1843 г. жил в Риме в одном доме с Гоголем. ]
…Жуковский, как известно, очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке, а уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро «Мертвые Души», я пришел к Жуковскому; признаюсь, с первого разу, я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о Мертвых Душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в Мертвых Душах, Жуковский отвечал мне:
— «Да и вообще в драме Гоголь не мастер. Знаете ли, что он написал было трагедию? (Не могу утверждать, сказал ли мне Жуковский ее имя, содержание и из какого быта она была взята, только, как-то при воспоминании об этом, мне представляется, что она была из русской истории). Читал он мне ее во Франкфурте. [В сентябре 1841 г. Имеется в виду упомянутая выше драма из украинской истории. ] Сначала я слушал; сильно было скучно; потом решительно не мог удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: „Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось“. — „А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее“, — отвечал он, и тут же бросил в камин. Я говорю: „И хорошо, брат, сделал“.
„Записки“, т. I, стр. 330.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. Ф. ОДОЕВСКОМУ
Москва, в начале января 1842 г. [Гоголь приехал в Петербург в начале октября 1841 г. С 18 окт. и до 27 мая 1842 г. он в Москве. ]
Принимаюсь за перо писать к тебе, и не в силах. Я так устал после письма, только что конченного, к Александре Осиповне, что нет мочи. Часа два после того лежал в постели, и все еще рука моя в силу ходит. Но ты все узнаешь из письма к Александре Осиповне, которое доставь ей сей час же, отвези сам, вручи лично. Белинский сейчас едет. [После выпадов в заседании моск. цензурного комитета (см. след. письмо) Гоголь решил попытать счастья в Петербурге, рассчитывая на протекцию Одоевского и Смирновой. Белинский, бывший тогда в Москве, взялся передать рукопись Одоевскому. ] Времени нет мне перевести дух, я очень болен и в силу двигаюсь. Рукопись моя запрещена. [Рукопись запрещена не была. ] Проделка и причина запрещения — все смех и комедия. Но у меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю. [Эта мера не понадобилась. ] Ее вручат тебе при сем письме. Прочтите ее вместе с Плетневым и Александрой Осиповной и обдумайте, как обделать лучше дело. Обо всем этом не сказывайте до времени никому. Какая тоска, какая досада, что я не могу быть лично в Петербурге! Но я слишком болен, я не вынесу дороги. Употребите все силы. Ваш подвиг будет благороден. Клянусь, ничто не может быть благороднее! Ради святой правды, ради Иисуса, употребите все силы!
Офицер Красной Армии
2. Командир Красной Армии
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
