Гоголь
Шрифт:
Мертвая пустота, «в голове просто, ничего» месят ногами. Но природа, говорят, не терпит пустоты. Пустоту заполняет сплетня, подчас мелкая, глупая, подчас замысловатая, даже невероятная. Сплетня тоже кровно связана с собственностью. Поместная собственность скучна, захолустна, убога, утробна. Все это и питает сплетню.
«В другое время и при других обстоятельствах подобные слухи, может быть, не обратили бы на себя никакого внимания; но город N уже давно не получал никаких совершенно вестей. Даже не происходило в продолжении трех месяцев ничего такого, что называют в столицах комержами („пересудами“ — А. В.), что, как известно, для города то же, что своевременный подвоз съестных припасов».
Сплетня создает подобие интересов, событий, разрастается, принимает гомерические размеры, окутывает все туманом. Действительность кажется фантастической, выдумки заслоняют жизнь. Мертвые души, Чичиков, губернаторская дочка, слухи о ревизоре, о новом губернаторе, страхи и опасения — все перемешалось
Действительность двойственна, обманна: она — вещественна, утробна, низменна и она туманна и призрачна. Это двойное бытие у Гоголя раздвигается далеко за пределы российского поместного захолустья.
«Поди ты сладь с человеком! Не верит в бога, а верит, что если почешется переносье, но непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напугает, наплетет, изломает, выворотит природу…»
«…Много совершилось в мире заблуждений, которых бы, казалось, теперь не сделал и ребенок. Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги, избрало человечество, стремясь достигнуть вечной истины, тогда как перед ним весь был открыт прямой путь, подобный пути, ведущему к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги. Всех других путей шире и роскошнее он, озаренный солнцем и освещенный всю ночь огнями; но мимо его в глухой темноте текли люди. И сколько раз, уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга, где выход, где дорога? Видит теперь все ясно текущее поколение, дивиться заблуждениями, смеется над неразумением своих предков… но… начинает ряд новых заблуждений, над которыми также посмеются потомки».
Уездное захолустье преображается в захолустье мировое, нелепые блуждания обалдевших чиновников делаются блужданиями всего человечества. Нас вводят в царство некоей космической глупости и вздора, человек живет в мареве, в диком бреду.
Изображение захолустья венчается бессмысленной смертью прокурора, который, набравшись слухов, стал думать, думать и вдруг помер ни с того, ни с другого. На его похоронах сослуживцы были заняты житейскими разговорами, а дамы делали предположения о фестончиках и нашивочках. Да по правде про несчастного прокурора и сказать что-нибудь путное затруднительно: «если разобрать хорошенько дело, так на проверку у него всего только и было, что густые брови». Нелепая смерть прокурора и его похороны — заключительный символ пустого, мертвого, нелепого города.
Все двойное в поэме. Крайний натурализм сочетается с символизмом. Гоголь не брезгует никакими житейскими подробностями, никаким обиходом: фигуры, обведены со скульптурной выразительностью. Да, это — натура. Но эта натура символична во всех своих подробностях. У Гоголя они неспроста, они имеют свой символический смысл: недаром писатель трудился над первым томом поэмы целых семь лет. У Гоголя надо учиться необыкновенной экономии в средствах и глубокой осмысленностью каждой детали.
Все двойное в поэме. Безжизненные, окаменевшие души. Но в каждом пусть еле-еле, но все же теплится что-то человечье: о Чичикове говорилось. Собакевич — кулак, сквалыга, но он не любит выдавать, с кем имеет дело, не говорит лишнего. Манилов обходителен, нежен; Петух — добр; Ноздрев — подвижен, общителен, генерал Бетрищев плачет, слушая, как русский народ защищал в двенадцатом году свою землю, Хлобуев сознает, что ведет беспутную жизнь, кается; даже у Плюшкина мелькает какое-то бледное отражение чувства, когда ему вспоминается школа с приятелями. «Потрясающая тина мелочей», раздробленные характеры, презренная, животная жизнь, но и ее как-будто готово озарить высокое, духовное, поруганное, оттесненное на задворки.
На гоголевском паноптикуме следует еще остановиться. Фигуры, собранные в этот паноптикум, действительно, жутки в своей мертвенности.
В. Розанов писал о них:
«У всех этих фигур мысли не продолжаются, впечатления не связываются, но все они стоят неподвижно, с чертами докуда их довел автор, и не растут далее ни внутри себя, ни в душе читателя, на которого ложится впечатление… Отсюда — неизгладимость этого впечатления: оно не закрывается, не зарастает, потому, что тут нечему зарасти».
«На этой картине совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки, но все они делают так искусно свои гримасы, что мы долго подозревали, уж не шевелятся ли они. Но они неподвижны». [22]
Многое здесь тонко и верно подмечено. Действительно, Гоголь выделяет какую-нибудь одну основную психологическую черту, «страстишку», увеличивает ее, затемняя
22
В. В. Розанов. «Легенда о великом инквизиторе». О Гоголе, стр. 260–261.
Правда, это живость чисто животная, не одухотворенная; тем не менее, она на наших глазах воскрешает «мертвые души». В этом и заключается одна из тайн гоголевского «приема», гротеск, иронический гиперболизм, выделение одних черт за счет других соединяется с житейскими мелочами и подробностями. Об этом приеме подробнее будет сказано с заключительной главе.
Всего этого Розанов не заметил: его тонкие замечания очень односторонние, редакционно-пристрастные.
Двойная Русь, двойной город. Вспомните знаменитое обращение Гоголя к родине: городишки, деревянные лавчонки, дряхлые мосты, рыдваны, вороны, как мухи, пустынный горизонт: неподвижное, древнее, тусклое.
«Ничто не обольстит и не очарует взора!» Но откуда же надо всем этим песня: «Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» И вот уже не видно городишек и деревянных лавок: «У! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..» И вот уже все летит: «летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком — и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании… Не молния ли это, сброшенная с неба?.. Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах?.. Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху…» И не видно, что сидит в бричке достоуважаемый приобретатель Павел Иванович со своей шкатулкой, с Петрушкой и Селифаном. И сгинули на миг человеческие уроды и страшилища. Все в бешеном полете… Неизвестно куда!..
Двойственен часто пейзаж.
«Старый, обширный, тянувшийсяпозади дома сад, выходивший за село и потом пропадавшийв поле, заросшийи заглохлый и т. д. А потом: „белый колоссальный ствол березы подымалсяиз этой зеленой гущии круглился в воздухе…“ Хмель, глушивший внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника… взбегал наконец вверхи обвивал до половины сломленную березу… висел на воздухе, завязавши тонкие, цепкие крючья, легкоколеблемые воздухом. Местами расходилисьзеленые чащи, озаренные солнцеми показывали неосвещенное между ними углубление, зиявшее как темная пасть… Молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы — листы, под один из который, забравшись бог весть каким образом, солнце превращало его вдругв прозрачный и огненный, чудно сиявшийв этой густой темноте. В сторону, у самого края сада, несколько низкорослыхне вровень другим осин подымали огромные вороньи гнезда, на трепетные свои вершины… Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека, пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелыемассы, уничтожит грубоощутительнуюправильность и нищенскиепрорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплотувсему, что создалось в хладе размереннойчистоты и опрятности». Соединены низкое и высокое, тяжелое и легкое, темное и светлое, покой и движение, «хлад» и тепло. Подобные сочетания характерны вообще для гоголевского пейзажа.