Голод
Шрифт:
Когда я снова возвращаюсь в комнату, Бриккен уже не боится.
– Я готова, – произносит она. – Осталось только дождаться.
На минуту дыхание замирает у меня в груди.
Мы ждем в полумраке, она и я, но мне чудится какой-то свет – бесстрашие в лице Бриккен, когда я наливаю себе остатки кофе. Ощущая вкус, прежде чем проглотить. Больше я не покупала, все равно я здесь не останусь. Потом я смотрю на Бриккен.
– Я желаю тебе добра, – говорю я.
Она широко раскрывает глаза. Насмешка или просто удивление. Секунды тянутся невыносимо. Я вижу искорки смеха в ее глазах. Но почему?
–
Что она хочет этим сказать?
Долгий вдох через нос, выдох через рот.
Я допивают мутные остатки кофе на дне чашки, сидя на краешке стула – ведь скоро я уйду отсюда. Пробил час. Я рассказываю ее истории, решаюсь рассказать и свои – про типографию, про доктора Турсeна, про кошку, про пакет с мюсли и четвертинки. Рассказываю ей почти все. Бриккен не осуждает меня. Долго сидит и слушает, прервав меня лишь в разгар моего рассказа о том, как Руар вел домой ее велосипед, одетый в один черный и один красный сапог.
– Тебе нечего стыдиться, Кора, – произносит она, голос ее звучит хрипло.
Она едва может говорить, и я оборачиваюсь за ее стаканом с водой.
– Какая горькая ирония! – прерывает она мое движение. – При том, что мы единственные, кто родом не из этой деревни.
Бессмыслица и чепуха. Ее уже невозможно понять. Я глажу ее по волосам и подношу к ее губам трубочку, чтобы она выпила воды. Лицо у нее худое, глаза темные и серьезные. После этого она как будто отправляется в путь, хотя лежит на месте. Время уходит, а мне так важно услышать конец истории Унни, я должна забрать ее с собой. Ждать больше невозможно.
Я кладу ладонь на ее руку – рука совершенно холодная.
– Что ты имела в виду в тот раз, когда сказала, что она ушла ради нас?
Некоторое время Бриккен лежит молча, тяжело дыша.
– Я понимаю ее, – произносит она наконец. – Тогда я очень рассердилась, но после Эмиля начала понимать.
Подавшись вперед, она переходит на шепот.
– Ради своего ребенка человек способен на все. Что угодно сделаешь, лишь бы ребенок не плакал, не ходил голодный или в разных сапогах. Невозможная мысль потерять ребенка, хочется, чтобы им ничто не угрожало, чего бы это ни стоило. Дети должны быть счастливы, только это что-то и значит в жизни.
Больше она не в состоянии рассказывать, кислорода не хватает. Громыхает окно, когда я открываю его, чтобы впустить свежий воздух, который мы с ней еще не вдыхали. Я думаю, что звуки, вероятно, мешают ей – как в тот раз, когда все было наоборот: я лежала в кровати среди бесвкусных подушек с попугаями, а Бриккен открывала окно, чтобы впустить в комнату свежего воздуха. На самом деле она тогда помогла мне – я понимаю это только сейчас.
– Прости.
Я произношу это тихо-тихо, не решаюсь сказать громче.
– Нам надо поговорить серьезно, – говорит она.
Кажется, она растет, обретает силы. Я делаю каменное лицо, я не хочу, но она продолжает.
– У каждого дома есть свои тайны, – произносит она, хотя я качаю головой. – Не все надо проговаривать вслух. Мы знали, Кора. Мы знали – я и Руар. Мы никогда не обсуждали это между собой, но мы знали.
Я перебиваю ее.
– Не рассказывай, – прошу я.
Она
– Не говори больше ничего, – прошу я.
Она игнорирует мою просьбу.
– Как меня тошнило, как прошибал холодный пот! Через какое-то время Руар тоже догадался, но Даг уже был тяжелый у меня в животе, что же нам оставалось, кроме как отступить на шаг, простить себя и друг друга и жить дальше? По молчаливому уговору мы никогда об этом не упоминали. А потом родился Даг, и его невозможно было не полюбить. Через некоторое время Руар обнаружил для себя кроссворды – подозреваю, они помогли ему не сойти с ума. Когда Даг подрос, мы оба заметили, что он не такой, как все, но что толку выпускать тролля из каморки?
Я хотела, чтобы она замолчала.
Замолчи, Бриккен!
Замолчи!
Я размахиваю руками, пытаясь заглушить ее слова разговорами о какой-то ерунде. В голове у меня стучит, словно курица клюет семена. Бриккен смотрит в одну точку через свои увеличительные стекла, пока я не замолкаю. В ее дыхательных путях что-то шумит при каждом вдохе, однако она продолжает.
– Сперва наволочка, когда я стирала белье, – говорит она почти шепотом, но голос и взгляд тверды. – Поднимала мокрые вещи к небу, чтобы развесить на просушку, и каждый раз думала – как забавно, что на наволочке те же инициалы, как на той простыне, которая была у меня с собой в первом доме, где я росла, а потом у Фриды. У. М. У. Только нитки другого цвета.
Глаза у нее блестят, а я хочу крикнуть – молчи, молчи, молчи! Мне кажется, я готова испепелить ее взглядом. Но ее мое мнение не интересует.
– Однажды я нашла в сундуке воздушного змея из наволочки, – продолжает она шепотом. – Перепачканного землей, аккуратно сложенного. Он был сделан из той же ткани, как и простыня, с которой я выросла, с вышитыми на нем буквами: У. М. У. Унни Муэн-Улефос. Тут все во мне оборвалось. Я узнала вышивку – каждый шов на старой наволочке был проложен той же рукой, такой же красивой синей ниткой, как та, что запомнилась мне из приемной семьи, где прошло мое детство. «Бикка» – так я называла себя, когда они нашли меня, так что они думали, что я Бритта или Бриккен, но теперь-то я знаю. Где бы я ни жила, каждую ночь я клала себе под щеку эту монограмму, аккуратно стирала, так что ткань не распалась, даже когда нити истончились. Мою простыню сожгли вместе с кошкой в тот день в доме у Фриды, но до того я так много лет подряд ощущала щекой вышивку, сделанную руками матери, что никогда ее не забуду.
Она кладет ладонь на щеку, словно желая утешить себя.
– Думаю, теперь ты понимаешь, Кора – мы любили друг друга от всей души, но не так.
Мне хочется ударить ее по лицу. Не хочу, не хочу слушать!
– Тссс!
Я произношу это вслух.
Она кивает. Соглашается помолчать.
– Как собаки, – говорит она.
Губы ее трогает улыбка, когда она замечает мое удивление.
– Когда собака на цепи сдерживается, ей дают кость. Будем сдерживаться.
Я согласна. Бу не должен узнать.