Голос из глубин
Шрифт:
К Амо пробивались слова буквальным своим звучанием, будто звуки те простукивались к нему прямо из Компьена от того — Робера — к нему — Амо. Есть же такие позывные у одного артиста и воспринимающая мембрана у другого.
Но вся тоска того — кольцом на горле здесь, у этого, что вжался в кресло. И прорыв воображения того, кого схватили, через ритм и слово были ощутимы для Амо как явь, как прикосновение к его собственному слуху, к судьбе Гибарова.
И с Десносом уже выходил он на площадь, знакомую с детства. Выходил, встревоженный его судьбой. Потом расспрашивал про стихи его. И уже позднее знал
А тогда, не зная французского, слышал ритм, музыку стиха. Жесткие ритмические пульсации хора и солирующий голос, что выводил иной, более мелодический рисунок. Суши противостояла влага, воздух цветной от трав.
Гибаров же оказался в лагере, хотя сидел в старом кресле Малого театра. В него била опять жесткая струя звуков.
А во втором отделении была представлена пантомима «Лунная одежда».
Жан-Луи Барро доверял зрителям: первое отделение шло как откровение слова, второе — безмолвного жеста, движения.
А сюжет пантомимы казался вовсе незамысловатым.
Ярмарка. Среди суеты ее обжился немолодой Пьеро. Сразу напоминал он и Батиста, и лицедея старинного японского театра — ситэ.
Пьеро двигался по сцене, плетя свой сказочный рисунок, — теперь шло представление на самой ярмарке. С ним вместе лицедействовала его дочь — юная Коломбина. Это была старая погудка на новый лад, по-своему захватывающая. Старозаветное и приманчивое звучало в их мимических сценках.
И вдруг по авансцене с грохотом, взрывая тишину, промчались мотоциклисты. В театре по-гангстерски рычали настоящие мотоциклы, и крепкие парни в шлемах оседлали их.
Они ворвались на ярмарку, схватили Пьеро, хрупкого и бескорыстного, отобрали его гроши и жизнь, мгновенно придушили ярмарочного артиста и уже хотели схватить Коломбину, но тут один из них же прикрыл ее своим телом. И сразу началась моторизованная охота за ним.
В полной тьме, прожигая черноту ночи своими фарами, не слезая с мотоциклов, гонялись за отступником моторизованные убийцы. На нем перекрещивали свои огни, как будто распинали. Наезжали на него. И тут внезапно высветилось одеяние того, кто противостоял им, — он оказался в одежде Пьеро, в его белом балахоне и черной шапочке. Только Второй Пьеро, совсем молодой, полюбив Коломбину и восстав на убийц, пал в схватке.
Для Амо и во втором действии прозвучала та же тема, что и в стихах Робера Десноса «Земля Компьена»,
…Про все это Гибаров и рассказал своим друзьям. И, как было это раньше, на Тверском бульваре, в тот вечер он отлучился и спустя полчаса, отдохнув в кабинете Андрея, вернулся в гостиную.
— А теперь, если вы не против, я расскажу вам о двух встречах, о которых в последнее время я думаю особенно много. Они связаны с тем, о чем я только что говорил вам.
16
— Во время своих гастролей в Праге в свободный от выступления день поехал я с Ярославой в Терезин, туда, где в Малой певности — Малой крепости — погиб ее отец, участник Сопротивления. Мне казалось, я хорошо знал большеглазого, задумчивого художника Франтишека, завещавшего свой дар дочери, — его автопортрет обитал в ее мастерской на Дейвицах, в Праге…
Я медленно шел по залам для меня самого достоверного из музеев, где преступления воспринимаются только что совершившимися. Там никто не разворачивал панораму ужасов. Нет. Но настойчиво приказы гитлеровцев, оккупировавших Чехословакию, возвращали черную явь тех дней. Хотя и в них возникала своя радуга — те приказы печатались на лимонной, малиновой, синей бумаге: запреты зажигать лампу, электрическую, кому? Еврею. Покупать хлеб — кому? Еврею. Пользоваться трамваем запретно этим изгоям и появляться в центре, в общественных местах, и еще, и еще.
А в другом зале на стенах оказались рисунки убитых нацистами детей, единственный знак их присутствия, последний, нарисованные правой рукой, изредка левой. Семья за столом, радуга, собственная фигурка с крылышками, летящая по небу.
У дверей я поднял глаза на человека с исхудалым, вытянутым лицом, в очках. Высокий, думающий лоб. Он глядел на меня, но взгляд был обращен как бы в глубь себя — он был одним из так и не вырвавшихся из Терезина. Но я уже ошарашенно смотрел на имя, выведенное под скульптурой: «Робер Деснос»…
Вся штука была в том, что тут я никак не ожидал его застать, хотя уже кое-что о нем узнал и стихи его уже были у меня на слуху с тех пор, как меня с ним свел Барро.
Он был другом Превера и Барро и Алехо Карпентьера. Полуголодная юность, поиски новых форм в театре, стихах, кинематографе, песне. Импровизатор. Он — истый француз в слове, один из первых пропагандистов латиноамериканской музыки и песни, — он побывал и на Кубе, — выдумщик, поэт для детей, и таких вот ребят, какие оказались в Терезине, разделив его участь.
Я уже знал, каким он был до того, как написал поразившую меня небольшую пьесу в стихах «Земля Компьена».
Даже сидя, лишь слегка присутулив спину, чуть прищурив глаза, иногда сопровождая рассказ свой скупым жестом правой руки, Амо помогал друзьям увидеть Робера.
— Легкая походка, и чуть-чуть боком, навстречу движению. Глаза за очками пристально неулыбчивые, а шутка раздвигает крупный рот в откровенную улыбку. Шутит негромко, часто — каламбур, наблюдение, приправленное парадоксом. Немного выше среднего роста, с запоминающимся лицом. Его обычно ничем не примечательный баритональный голос негромко и неожиданно притягательно звучит, когда напевает, — часто поет для друзей вместе с приятелем, известным шансонье.