«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
В школе я не больно хорошие знания получила. Потому что разута-раздета была. Который день пойдешь, а который и не пойдешь в школу-то. Мы ведь в «Яме» жили, а снегу-то раньше было во-он как! Много было снегу. И не всегда ходила я в школу, не всегда. Я больше шла в рукоделие. Мать меня прясть научила. На курсы я пошла уже молодухой, когда схоронила отца с матерью. В тридцать третьем году, зимой, под новый, девятьсот тридцать четвертый год. В Озерках я училась на курсах, четыре месяца. И мне присвоили квалификацию тракториста. И я до тридцать седьмого года работала в МТС, трактористом. А потом я пошла на курсы комбайнеров, в Баланде. Там знаменитая школа была, называлась она имени Мичурина. Там красивое место – Поповая шишка, лес. Я там начала учиться в тридцать седьмом году. Там нас учили хорошо. И у меня были хорошие и отличные отметки. Двойков не было. Я вот по машинам больше шла, а вот по грамоте плохо. Русский язык у меня барахлил. А потом, в 1938 году, меня отправили на шофера учиться, в Аткарск. На шесть месяцев. А в Баланде я училась почти что год. И в июле нас отпустили, на жнитво. Новый комбайн мне дали. Работала я комбайнером до конца 1938 года, а в зиму, уже в 1939 году, меня послали учиться на шофера. МТС послал опять. Я ведь была МТС-овский работник!..
На войне убили одного брата, он с 1924 года рождения. Убили его в сорок втором году. Я вот помню, что. когда меня командировали на курсы механиков, братишка был в то время в Вольской школе. Их там к войне готовили, обучали. И вот меня командируют. Я бы не пошла. Мне сестренку жалко оставить тут одну и с братом повидаться охота. Ведь меня же на курсы как раз в Вольск посылают, командируют. И вот раскорячился разум у меня – что делать? Как
А называется такое блюдо из тыквы «дятел». Он любил ее, потому что воспитывался на тыкве. Вот куплю ему тыквы, махорочки и иду туда, в казармы. А там, у одной старушки, я квартиру сняла. Брата у командира отпрошу, и в этой квартире мы сидим. Я этой старушке полы вымою, самовар почистию для того чтобы, когда братишка придет, самовар поставить и вместе покушать. А он сахарку возьмет из армии – комочки. Селедочки возьмет. Мы с ним сидим, кушаем, а он говорит: «Люба, ты вот тута, и я себя как дома чувствую». Теперь он говорит: «Моих товарищей угнали уж и убили. Я еще вот тута». А потом говорит: «Вот, командир сказал, что скоро угонят нас, на войну». И еще командир сказал, что молодые, когда их убьют, только закричат «Ма…», а «Мама!» уже не успевают. Падают, умирают. И вот, как нарочно, меня в мае 1942 года отправляют в Саратов, на пароходе, – я курсы закончила. А его как раз гонят на фронт. Я и билет взяла, мне уж на причал надо идти. И вот я пришла к казармам, мы вышли с ним, говорим, и я его задержала. Вот и сейчас каюсь: мне бы надо разговаривать с ним и идти с колонной. А у него пуда два тут навешано – он автоматчик, в автоматной роте. Он догонять роту свою как будет?! Чуть не бегом, а на нем пуда два висит! Мне бы с ним надо идти и разговаривать, я ведь простая, порожняя, и я бы оттуда ушла. Вот расставание у нас было какое. Когда я в деревню приехала, на комбайн встала, в Афанасьеве, за Сокуром, работать, мне письмо прислал он. Пишет: «Нас гонят в Смоленскую область…» И тут же вслед за письмом – извещение: «Погиб в городе Орлов, Ельнинского района». Вот так! И только и повидалась с ним в Вольске. А бывало, приду я, а они маленькие – братишка с сестренкой, тут, в «Яме». Приду к ним с учебы – дров припасти, ветлу спилить. Я иду пешком из Сокура, а морозы тогда были какие, знаешь?! У меня ноги к ботинкам примерзнут, а он, братишка, разувать меня станет и скажет: «Эх, господи, скорей бы я вырос большой! Я тебя никогда не брошу!» (Плачет.) И убили его. (Плачет. Долгая пауза.) Дочь-то меня зовет. В Саратов. На зиму. Я тут, признаться, страдаю по зимам, в холода. Тут как тебе сказать? Вот уедешь, а тут мыши и крысы все обдерут. А насовсем уехать? Внучка жалко, его надо немножко поддержать. Вот он приедет сюда, ему ведь есть к кому приехать! В деревню, на воздух! А меня если не будет, тогда уж они, конечно, не приедут. А если и приедут, то за день ничего не сделают. А я вот насадила для них. Мне-то мешка картошки хватит, а им-то надо!..
Этот фрагмент воспоминаний Любови Ивановны Шишкиной был зафиксирован на диктофонной ленте уже ближе к концу моих неоднократных поездок в Красную Речку к разным респондентам. В том числе и к ней. Постепенно Любовь Ивановна привыкла ко мне и перестала быть настороженной и недоверчивой, как в начале нашей работы. Она коммуникативно заметно оттаяла, вероятно, почувствовав мою заведомую безвредность для нее и постепенно уверившись в моей доверчивой открытости. И вот в ее дискурсивной манере – наряду с эмоционально довольно скупым и отрешенным изложением ее семейной истории – начали появляться новые дискурсивные нотки. Появились следы размышления, оценки, робкого пересмотра событий прожитых времен. Появились попытки организационной разметки намерений грядущего – тех немногих, чаще всего исполненных заботой о кровной родне, действий, которые Любовь Ивановна запланировала уложить в остаток ее собственной, одинокой, быстро укорачивающейся жизни. Эта чуть заметная, но хорошо расслышиваемая нарративная трансформация не вполне присуща основным характеристикам дискурсивной магистрали крестьянских миров. Подытоживание, аналитика, планирование, какие бы то ни было оценки и размышления допущены в речевую «походку» представителей старшего крестьянского поколения большей частью как стандартные речевые фигуры, закрепленные, в частности, в жанрах пословиц, поговорок, присловий, поверий, правил. К тому же последние часто несут на себе заметный региональный след. Так, записанный мной в правобережном Поволжье пример повелительной житейской аксиоматики – «всегда ешь хлеб с медом и никогда первым не здоровайся» – совершенно не известен и не расшифровываем в иных сельских местностях, где мне довелось работать в качестве полевого социолога (например, на Севере, в алтайской глубинке и т. д.). В остальном семейная история Любови Шишкиной являет собой достаточно выразительный и содержательный образец дискурсивного речевого поведения тех русских крестьян, молодые годы которых прошли еще в доколхозной деревне.
* * *
Отвлечемся от подробностей, обобщим впечатление от этого «голоса снизу», посмотрим на него чуть сверху. Дискурс Любовь Ивановны Шишкиной – это низкий, приземный, бреющий полет над собственной восьмидесятилетней жизнью. В отличие от Ивана Цаплина, который то и дело стремился показать «картинки с выставки», который охотно продвигался от одного жизненного сюжета к другому, всякий раз закругляя и подрезывая эпизоды собственного бытия, Любовь Шишкина медленно и сосредоточенно ткет серую посконную холстину своих горестей, неудач и разочарований. Вообще говоря, это для сельских людей не вполне типично. До сих пор, вот уже двадцать пять лет спустя после той диктофонной записи, я удивляюсь, как она согласилась говорить со мной? Входить в подробности. Показывать и воспроизводить свою жизнь. А может быть, это ее последнее исповедание? Завершая жизненный круг, Любовь Ивановна отдалилась и заметно отвыкла от людей – и от немногочисленной родни, и от соседей, и от возможных собеседников. В то же время она помнит о пересечениях ее биографии с некими начальственными сферами и людьми. Вероятно, я, подъехавший к ее избе на сверкающем спицами новом велосипеде, с портативной журналистской техникой в красивом легком рюкзаке, показался ей посланцем новых российских властей. Неким «разведчиком» сверху. И не исключено, что здесь сработала дисциплина подчинения. Вот Любовь Ивановна и постаралась отделаться от меня, но не полным затворническим молчанием, а напротив, – непрерывным, хотя и неровным, порой прерывистым дискурсивным потоком. Неким замедленным ретроспективным полетом над теми островками и участками жизни, которые ей дались и которые были ей хоть как-то освоены. Заметьте, – обстоятельства и подробности ее контактов с областными властями буквально стереоскопичны и картинны. Они выговариваются с осознанием важности и значительности происходящего. В то время как остальной, сплошной, базовый корпус ее основных жизненных занятий буквально тонет в океане самоотверженного, тяжкого, беспросветного труда. И это несмотря на тот факт, что Л. Шишкина, в сущности, принадлежала к местной деревенской элите – всю жизнь была механизатором, работала шофером, неоднократно избиралась в местный Совет. В то же время некая изначальная придавленность, тотальная безысходность и тусклая, угрюмая терпеливость буквально обволакивают ее жизненную стезю. И все это отчетливо проявляется в той дискурсивной машине, которую неосознанно пустила в ход, разговаривая со мной, Любовь Ивановна. Стоит обратить внимание на ту сторону ее дискурсивной практики, которая проявляется и пульсирует в ее стилистической манере. Последняя явно амбивалентна, двусложна. С одной стороны – это местная, корневая деревенская фонетика и стилистика, с ее лексической приземленностью и панибратской грубоватостью. С другой стороны, ее манера выражаться – это все тот же просторечно-разговорный язык, но заметно преформированный и опыленный дискурсом канцелярско-чиновничьих практик, который
8. Ирина Кирилловна Ситкина (1916–1998)
Вводные замечания
Нарратив И. К. Ситкиной записан на хуторе Атамановка Даниловского района Волгоградской области. Это область традиционного расселения усть-медведицкого казачества. Ирина Кирилловна – спокойная пожилая женщина с огромными руками, большая, но телесно соразмерная. В молодости, вероятно, была весьма привлекательной, наверное, красивой – угадывается корневая славянская порода. Говорит тихо, как-то смиренно, часто употребляя местный речевой выговор, близкий к южнорусскому. Транскрибируя аудиозапись, я пытался эту особенность сохранить грамматически. Рассказывать о жизни Ирина Кирилловна стала с охотой, не особенно интересуясь целью моих расспросов. Да и вопросов задавать-то почти не пришлось. Манера говорить поначалу удивила: медленная, с длинными паузами, с долгими раздумьями (при расшифровке диктофонной записи эти паузы создавали особую, ни с чем не сравнимую драматургию – в них думалось, печально и широко). Обычно сельские люди рассказывают охотно, стремительно, временами как-то даже бойко. Стараются показать пришлому человеку возможно более широкий круг фактов и событий. Здесь же – медленное безыскусное припоминание. Это обрывистая (но не суетливая) стенограмма прожитого, в которой нескрыто присутствуют пропуски и очевидные информационные редукции. Рассказ Ирины Кирилловны – это дискурс не столько стеснительного (и поэтому часто деланного, нарочитого), сколько натурального, самовопросительного и в то же время удивительно нерефлексивного, неразмышляющего молчания. Читая расшифровку записи и при этом припоминая мизансцены ее непосредственного, реального слушания, наполненного (сперва озадачивающими, а потом даже желанными) молчаливыми паузами, я всякий раз невольно останавливаюсь. Эти остановки помечены в транскрипте многоточиями. Это приходится делать, чтобы хоть немножко шире обжиться в пространстве длинных, выразительнейших нарративных пауз. Чтобы вновь вслушаться в их многозначительную, наполненную затекстовой жизнью, тишину. Этот рассказ с первой попытки вскрыть не очень легко. Но если в него впускающе, с доверчивой охотой, терпеливо вработаться, то и вправду, чтение – поразительное.
ТРАНСКРИПТ
Запись 1993 года
– Фамилия моя – Ситкина. Зовут Ирина Кирилловна. Ситкина я по мужу. А была тогда Носова, в девках-то. Я 1916 года рождения. Я совсем не ученая. Ничего я не кончала. Никакого класса. Тринадцатый мне год был, – колхоз организовался. У нас школы не было там. И вот в вечернее (вечерние курсы ликбеза. – В.В.) собрались, и я ходила зиму. А потом мне такой случай воспал, что. Нас было у матери шестеро. и голода были. Ну, просто. Старшая сестра уехала под Москву. Ну, и я туда уехала. Уехала. А мне было 14 лет. Пятнадцатый пошел. И мне. Вернее, мы с сестрой уезжали. А сестра с четырнадцатого года, и ее не приняли – она молодая. И она, значит, прибавила года, – а угадали, когда другой раз-то пришла. У четырнадцатого номера четверку переделала на однойку, пришла, – ее угадали. Но она поступила работать на другое место. И я приехала. А у меня шестнадцатый – сразу на ноль переделали. И я стала десятого года. А мне – 14 лет. Но я была рослая. И с детства, лишь родилась, даже приходилось работать. Вот так в нашей жизни было. Мы без отца жили – шестеро. А четырнадцать лет самой старшей девке было. Самый старший – брат. А мы – один одного меньше. Ну, и вот, значить, сделали мне, приняли на работу. Приняли на работу на чугунно-литейный завод. Вот такая моя работа. Ну, вот меня приняли, работаю. И выполняю проценты. На двести с чем-то процентов перевыполняю. А я таких слов не слыхала. Я ж не знаю ничего, но работаю. Мне говорять: «Сходи в контору. Тебе запишуть, – ты будешь три блюда обеда получать». Я говорю: «За чего?» – «Ты, вот, перевыполняешь». Я говорю: «Ага. А не выполню – меня отругають. И тогда. Нехай! Я не пойду». И так и не пошла в контору. А я у деда с бабкой стояла на квартире. И они меня, значить. Дед отработал свое там. и повел меня в контору. И меня записали. Стали давать мне обеды. И я проработала там только семь месяцев. Три раза премию получала. Вот! За свою работу. А сама, ну чего ж, – дите!.. Ну, я рослая была.
И вот сразу, с первых минут своего рассказа Ирина Ситкина вполне выразительно и, конечно, ненарочно, мимоходом, держась собственной бесхитростной памяти, демонстрирует дискурс нераспорядительного, нетребовательного захвата ближайших обстоятельств жизненного мира. Причем захвата, начисто лишенного какого бы то ни было самомнения и профессиональной победоносности, – того, что внутренне присуще большинству людей и что древние греки называли hybris, хотя такая ее («рабочая!») гордость могла бы выглядеть здесь вполне естественно. Нет, молодая крестьянская девушка непроизвольно отшатывается от всего этого. Однако линия Ситкиной – это и не скромность, которая часто бывает напускной. Это нечто другое. Это, в сущности, слабый, крохотный, но все же вполне заметный сигнал личной невключенности в чужой, городской, индустриальный, размеченный и расписанный порядок вещей, совершенно незнакомый крестьянам, пока еще не изведавшим спущенных властями колхозных распорядков. Последние со временем радикально переиначат сельские крестьянские миры России, безжалостно окостенят и высушат задаваемые чуть ли не вековым инстинктом крестьянские способы и манеры взаимодействия с природным целым. И вдобавок к этой, постепенно омертвляющей сельскую жизнь реаранжировке, власти создадут «совхозы» как социалистические госпредприятия с наемными рабочими руками. В этом новом организационно-технологическом мире подобный рассказ будет выглядеть как анекдотическое самоиздевательство, как дикость. А пока что Ирина, это «рослое дите», напрягаясь в черной и грязной работе, привычно стоит в стороне от каких бы то ни было льгот и пайков. То ли опасается, то ли не верит. По пейзажу этот фрагмент внутренне схож с той мгновенной стихотворной фотографией холодной крымской весны, которую сделал Осип Мандельштам в 1933 году, – где «в туфлях войлочных голодные крестьяне // Калитку стерегут, не трогая кольца…». Хуторская девочка Ирина Ситкина тоже сама не касается кольца, стукнув которым, можно дважды и даже трижды войти в заводской пищеблок. И через шестьдесят лет она оживляет, дискурсивно реконструирует эту, казалось бы, пустяковую житейскую мизансцену. Вероятно, это воспоминание важно для нее – в нем воссоздана живая, родственная, натуральная клеточка пространства минувшей жизни.
– В хуторе Крепеньком, тут, недалечко, родилась-то я. Да. Ну вот, значить. А у нас брат был, с пятого года рождения. Ну, меня-то постарше, а тоже он в детстве-то был. И он пишеть мне письмо: «Езжай домой. До совершенных лет добудешь, а тогда – куды хошь!» Ну, чего же?.. А мы его слухались, – он за брата, за старшего был. Ну, ежели не поехать – как же быть?!.. Я, значить, у них стала отпрашиваться, в заводе. Ни в какую! «Ты что? Не пустим мы тебя ни за что!». А я украдкой ушла. Ушла к этой сестре, какая там. А она была в Лужках, там, недалеко от Черепетца (? – В.В.). Да. И я пришла к ней. Она работала. И у них такая контрамарка была.
Я взяла, расписалась – Носова Ирина Кирилловна. А меня стали искать и пришли туда. Глянули – вот она!.. А сестра говорит: «Ну, вы чего?! – «Мы, говорят, ее ищем. Она чего же сбежала?..» Она говорит: «Вы ее не ищите и не обижайтеся. Она вот с такого года…» Ну, рассказала все. Она молодая – вы за нее ответите. Она же не должна тут работать. Ну, и все. И я приехала домой. Да, чего же я приехала? Да лучше бы и не уезжала оттель! Там уж я привыкла работать. Приехала я. В каком же?.. Ну, в 1933-м, в конце, наверное. В 1934-м меня проводили на тракторные курсы, учиться. Ну, и проучилась. Приезжаю весной… Поступила работать трактористкой. И в 1935 году проводили на комбайнера в Камышин – учиться. Ну, вот я и мотаюсь. Ну, тут это. вызов. У меня брат умер тридцатилетним. Умер. Я и осталась. Ну, не я, и мать еще тогда была, живая. Ну, работа-то. Я приехала, – он меня вытребовал.
Доктор 2
2. Доктор
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Гимназистка. Нечаянное турне
2. Ильинск
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги

Плеяда
Проза:
военная проза
русская классическая проза
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 11
11. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Буревестник. Трилогия
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 19
19. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
рейтинг книги
Приватная жизнь профессора механики
Проза:
современная проза
рейтинг книги
