Голубок и роза
Шрифт:
То, что вызвало столь сильный восторг у проводника, оказалось явлением настолько неприятным, что Арнаута передернуло. Полусгнивший висельник покачивался на придорожном дереве, как созревший чудовищный плод. По остаткам его одежды ничего нельзя было сказать — выбеленные ветром лохмотья нижнего белья, и все. Примостившись на голове мертвеца, одинокая ворона, согнувшись, что-то выклевывала у него из лица.
Сразу за висельным деревом влево выгибалась жалкая сероватая тропа.
— Это кто таков? — не выдержал и спросил Арнаут, стараясь не вглядываться — и, конечно же, с интересом пожирая покойника глазами.
— Да бес его разберет, — баск дружелюбно усмехнулся. — Тутошний граф повесил — значится, было за что! А нам с него польза, ишшо
Проходя мимо висельника, Арнаут еще раз старательно вгляделся, ища каких-либо знаков — и показалось ему, по остаткам черных волос над ввалившимся лицом, что это Пейре Арагонец.
Потому что Пейре рано или поздно так и кончит, с узлом под левым ухом, а нас помилуй, Боже правый, и сподобь блаженной кончины. Турнир, опять же, завершить, к Розамонде вернуться.
Никакого Совершенного Старца Сикарта, конечно же, Арнаут не обнаружил. Домик его, указанный проводником, стоял пустой и заколоченный. То ли помер он, то ли ушел куда, то ли его вообще в тюрьму посадили… Доносчики ведь кругом. Спросить бы у кого — а боязно. К тому же у дома вид такой, будто в нем уже с год никто не живет. Скрипя зубами от ярости на свою злую удачу, Арнаут раза три обошел вокруг хижины. Ветер дул с дороги, и с ним тянулся сладковатый, тошнотворный запах трупа. Пахло, пахло смертью и предательством. Следами ищеек-монахов, их окровавленных ног.
Не желая оставаться в деревне и привлекать к себе внимание расспросами, Арнаут однако же не выдержал мук голода и купил в ближайшем доме кусок хлеба и сыр. Мяса у крестьян не нашлось — чай, вам не праздник. Лучше бы, конечно, каши купить — но кашу с собой не утащишь, а пользоваться Тайлеферским гостеприимством Арнауту было почему-то боязно. Расплатившись парой оболов (переплатил, конечно, но торговаться невмоготу), он удалился в лес и засел на полпути меж деревней и большим трактом на Мирепуа. По нему же завтра можно будет до Фанжо добраться — Фанжо отличный замок, там всегда трубадурские сборища, а сейчас, под конец сезона, может, особо крупных звезд поэзии и не забредет. Так что, даст Бог, выпадет шанс заняться своими делами, попробовать добыть надобный приз. И плевать, что там поблизости их монастырь — зато и наших обителей штук пять! Мало ли монастырей на свете, кому до трубадура какое дело?
Пока не стемнело, Арнаут снял башмак и исследовал свою стертую ногу. Мозоль на вид оказалась так же неприятна, как и по ощущению. Горестно вздыхая, он промыл кровавое пятно водой из фляги и оставил подсыхать — до завтра должно затянуться корочкой, и если замотать ногу толстой тряпкой, то, может, больше не сотрется. Но новые башмаки нужны. Нужнее всего на свете.
По верху деревьев летел большой ветер, сорвал пару листьев, бросил их трубадуру в костерок. Осень идет, горестно подумал тот, с трудом прожевывая зернистый хлеб; осень, а мне до сих пор вернуться не с чем. Без победы в Розамондин замок возвращаться нельзя, значит, пора подумать о другом приюте на зиму. Попробовать в том же Фанжо устроиться? Или вот в Памьере? Владетели — славные бароны, Дюрфорты, всегда чтили Истинную Церковь и искусством не брезгуют, могут и принять на зиму трубадура, способного на службу оруженосца, конюшего там или при кухне помогать. Сколько раз он между их замками бегал, Старцев-священников провожал, могли и в лицо запомнить.
Розы, безо всякой связи подумал он, когда желудок приятно потяжелел. Какие в городке Фанжо розы — таких даже дома, в Пау, нет, и в Сен-Коломбе не было. Такие только в Пюивере. Ярко-алые, размером с кулак — да не Арнаутов, а с кулак, к примеру, эн Гастона, Розамондина мужа. Такие розы почти светятся в темноте. Красивые, как… как Розамонда. Все-таки больше всего любил Арнаут алый цвет, хорошо, что его в наших землях так много. Цветы, закаты, знамена и гербы, гербовые одежды, и кровь…
При чем тут кровь? Арнаут резко пробудился, когда голова его ткнулась в колени, и обернулся
— Мир вам, говорю, здравствуйте… Не позволите ли, Бога ради, погреться у вашего костра?
Арнаут не то что бы испугался. На самом деле в компании всегда лучше, если уж в глуши ночуешь; но что-то было в голосе пришедшего, от чего юношу продрало холодом по всей коже. Узнал? Не узнал? Ну что ж это…
— Да садитесь, — тонким спросонья голосом сказал он, вглядываясь, как слепой. — Хлеба хотите? Вон в капюшоне есть, можете взять, только не весь.
— Благодарю вас, благодарю, добрый юноша, Бог вас вознагради, — бурно отозвался белый человек, от горячности благодарения приобретая гортанный кастильский выговор. От этого голоса — (совсем другой голос, Арнаут, дурак, тот звонкий был, а этот хриплый, брось, никто тебя не преследует) — катарскому юноше стало еще муторнее.
В кругу огня белый пришлец обернулся небелено-холщовым, не слишком-то чистым; спутник монаха — (конечно же, внутренне застонал Арнаут, монаха, принесла нелегкая, волк ненасытный, сколько шныряет вас по мою душу) — спутник его, пониже и помоложе, черный и длинноносый, как грач, хотел подхватить старшего под руку. Тот уклонился, сам дошел до огня и неловко сел на Арнаутов хворост, подвернув под себя ноги. Он зверски хромал — понятно, почему так обрадовался самому никудышному приюту на ночь: небось, дохромать до монастыря или замка надежды не было. Через огонь, молясь по-своему, Арнаут вглядывался ему в лицо до зеленых пятен в глазах. Пытаясь разглядеть, что это все-таки не страшный монах из Фанжо. Не может он все время вокруг этого замка ошиваться. Проповедники — люди занятые, подолгу на месте не сидят. А тот, с кровавыми ногами, вообще умер уже, наверное. Он же совсем больной был, еле стоял, с чего бы ему год назад и не скончаться где-нибудь.
Длинный нос, темные глаза, лохматые брови. Лицо худое, какое-то безвозрастное. Узкий подбородок порос светлой, не особенно опрятной бородой. Слегка ссутулившись, ломал монах Арнаутову серую краюху, и по щекам его лежали две глубокие, ярко-темные при неверном свете морщины. Арнаут смотрел и смотрел, стараясь убедить себя, что это не сумасшедший проповедник, сломавший разум Старцу Понсию. Но увы ему — знал уже, что это так.
Монах и монах, по меньшей мере, сейчас он пользуется Арнаутовым гостеприимством. Ест его хлеб, зависит от него. Весь подобравшись, чтобы чуть что — выпрямиться как тетива, смотрел юноша на длинные, сильные, удивительно красивые пальцы его рук, преломляющие хлеб. Человек. Всего-то человек, голодный, усталый, и, похоже, не слишком-то молодой. Прямо скажем — почти старый. Преломил серую мякоть с благоговейным почтением, перекрестил, большую часть подал своему спутнику (тот взял аккуратно, как освященную гостию, но не выдержал — так и вцепился молодыми кастильскими зубами.) А старший так и держит в горсти свой кусочек — ласково, как птенца или котенка, хрипловато выговаривая Арнауту такие слова благодарности, что того даже в краску бросило.
— Да ладно вам, — неловко сказал он, делая осторожную отмашку рукой (ничего вашего не хочу, даже спасиба). — Хлеб-то так себе, с отрубями. Сыра не предлагаю, уже сам съел.
В груди его в кои-то веки зашевелился теплый маленький зверь, любопытство. И смутное удовольствие, в котором он пока не признавался самому себе — приятно облагодетельствовать страшного проповедника. Давай, ешь себе. Подаю на бедность, а не на ересь поповскую… Поп!
Нечасто Арнауту приходилось себя чувствовать благодетелем. Даже то, как монах чуждо и нарочито молился над огрызком краюхи, не выбивало из Арнаута теплую радость. Чуть сощурившись, почти уже не боясь, он созерцал не без превосходства, как ночной гость бережно кушал, ломая хлеб дворянскими, музыкантскими пальцами.